Пётр поднялся с места, губа его дёргалась, руки тряслись, вид его был ужасен.
– Все вон! Все, кроме Саввы, Алёхи и Меньшикова. Ты, Кранкль, останься тож! Все во-он!!
Зала быстро опустела. Кранкль, как стоял у двери, так и остался стоять, ноги его не слушались, в глазах проступала предсмертная тоска.
– Господин Кранкль, будьте любезны, представьте государю письмо ваше, что намедни получили вы из Голландии! – твёрдо и жёстко промолвил Савва.
– Да поди, поди сюда, что ж ты сомлел-то так, как баба прямо, смотреть противно. Видишь, царь Российский никого зазря не казнит. Ежели покаешься, да поможешь делу нашему, то и жизнь сохранишь, и дыбы избегнешь. Подойдь, подойдь, не ссы как баба – Пётр уже успокоился и смотрел на Кранкля холодно и беспощадно.
Кранль грохнулся на колени, упал лицом в пол и завыл.
– Прости ради бога, государь, пощади жизнь мою, душу мою, вот оно письмо, вот оно проклятое, будь оно не ладно. От секретаря министерства иностранных дел Голландии, господина Роля, оно. Он и есть главный супостат, магистр ордена нашего, я же только подневольный исполнитель злой воли его, прости, государь…
– Ладно, давай письмо сюда Пётр взял письмо, начал читать и по мере чтения, губы его начали дёргаться, руки сжимались в и разжимались, усы топорщились, взгляд становился безумным и беспощадным.
– Ах ты ж с-сука, ах ты ж гнида мальтийская, на жизнь государя покусился! Вот вам жизнь моя! показал он русский похабный жест. Хлопнул в ладоши.
– В тёмную его, гада, до особого моего распоряжения. Не бить, и пыткам пока не подвергать. Иди, иди уже, герр Кранкль, подумай пока в одиночестве о жисти своей паскудной, о грехах своих, посиди, посиди пока в холодной.
Глава третья
Новое задание
Всю ночь не сомкнул Пётр глаз. Он нервно мерил опочивальню своими длинными ногами, бросаясь от одного окна к другому, размахивал руками, сжимая и разжимая яростно кулаки, выплёскивая изо рта все мыслимые и немыслимые ругательства. Страх и обида душили его, так, что он аж задыхался, рвал ворот сорочки и мотал головой, как потревоженный олень. Впервые, после Сонькиного стрелецкого бунта, обуял его до слабости, до пота в чреслах, старый безудержный, почти животный ужас перед смертию своею, перед убийством плоти своей. Тень боярина Милославского, распластанного на стрелецких пиках, стояла перед мутным взором его.
– Ведь что обидно-то, Катенька – обращался он к Екатерине, которая молча, с материнским участием, взирала с супружеского ложа на мечущегося по опочивальне государя. – Что обидно-то? Уж сколько-то я сделал для Европы. Сколько душ русских загубил, спасая и Данию и этого иуду Августа. Не я ли поддержал Голландию и Британцев подлых, когда они с Людовиком-то один на один бились? Я ж всей душою желаю Россию к прогрессу продвинуть, настоящею Европою изделать. А они? Они же замест благодарности, за заступничество моё, за спасение от супостата свейского, убить меня надумали! Всю державу нашу опять на задворки, в дворницкую, отправить захотели, что ли? Не выйдет, Не выйдет!! Вот вам всем!! У меня и армия сейчас такая, что вам и не снилось, флот наш новый – лучше голландского будет, солдаты мои лучше вашего сражаются, победы везде одерживают. А столица моя рукотворная вскорости восьмым чудом света станет, искусств и наук для всей земли пристанищем. Вот ещё скоро и просвещение введу во всей державе, Правительствующий Сенат уж завёл, коллегии разные, академии, университеты скоро повсеместно заведу. Газеты и книги печатать для всего народа буду. Всякую технику устрою, мастеровых разных, ремёсла и торговлю налажу… Не бывать боле Руси вшивой да лапотной, не бывать, никогда!!
– Успокойся, душа моя, Петенька, за ради бога, не трави ты душу свою так. Они же изверги, тебя боятся, пуще огня небесного боятся. Ты же для них уже есть сила неодолимая, как и Россия наша матушка, с тобой вместе – она теперь уж никем неодолима, А они, британцы енти, да немцы всякие, они и тебя и державу нашу родимую за зверей диких мыслят. Успокойся, милый, иди ко мне, голубь мой родимый, я тебя успокою, приласкаю. Они же все не стоят даже и сапога твоего походного. Иди же ко мне, любимый мой, ну пожалуйста…
– Отстань ты со своей жалостью. Вот баба чёртова! Всё у тебя одно на уме… Вот погодь, Катька, погодь, ведь сначала-то они всё союза со мной искали, послов присылали, подарки всякие, привилегии торговые просили, ниже земли стелились, и голландцы и британцы енти и австрийцы… что б я им содействие оказал. А как я над Карлой вверх уж взял, да под Полтавой его под орех разделал, они же все сразу в оппозицию ко мне и обернулись, и союз супротив меня создали, всею громадою своею на нас войной собрались итить, вон и погубить меня уж приказали, что б смуту на Руси изделать. Они вот всё в тирании меня попрекают, мол, и деспот я, и Нерон кровавый, и душ людских, мол, погубитель, мол, свой народ и народы сопредельные в рабстве держу. Но ведь они-то сами, сами, они же разве рабства настоящего не устраивают во всех пределах земных? Разве людьми, как скотом не торгуют? Ну, разве ж это я ирландцев ихних под корень вырезаю, а Шотландию государства лишил? Ну не я же негров африканских на галерах в Америку тысячами немерянными завожу и на плантациях табачных их до погибели довожу? Не я же народы американские, вольные, под корень изничтожаю и жилища их разоряю?
Губы его по детски с обидою надулись и задрожали, Пётр сделался как маленький ребёнок, у которого отняли любимую игрушку. Таким Марта и любила его больше всего. Могучий и непобедимый воитель, повелитель самого большого и могучего царства, все народы и державы склонили пред ним главы своя, а для неё, для простой крестьянской бабы, он, как сыночек, как дитятко малое да ласковое.
– Душа моя, Петенька, вот что я тебе скажу, любезный супруг мой. Вот я простая курляндская баба, на хуторе выросла, среди простых и необразованных селян. Я то знаю, как они про меж себя рассуждают. Никогда, они так думают – это, правда, Петенька, никогда, говорят они, русский мужик не станет им ровней. Пусть он – народ русский, и умней и образованней их будет, и богаче и сильнее – всё одно, они перед Русью, как дворяне будут, как кровь голубая, а русскому человеку – кости чёрной, места нету среди них, а токмо место его видят они али на конюшне, али в поле трудятся. Уж почему так они думают, я и не ведаю, только знаю я, что так оно и есть, так они и полагают между собою, и среди народов разных в Европах люди тоже так же рассуждают….
– Так что ж, по-твоему, правы были те бояре наши, что к старине нас призывают, бороды да лапти носить, на печи спать, вшей давить да горохом пердеть? Правы что ли они?
– Я уж и не знаю, Петенька, головушка ты моя забубённая, но только чую я всем сердцем своим, что не прост будет твой путь, коей ты избрал. А находишься ты сейчас в самом его начале, и что ещё далее на пути твоём и народа нашего, многотерпца и многострадальца, будет – один господь только и ведает. И я за то тебя, душа моя, и люблю так крепко, больше жизни моей, больше детушек наших малых, за то, что бесстрашен ты душою, за то, что тяжесть и муку несёшь ты в себе, в сердце своём, такую непомерную, муку и тяжесть, об себе, об покое своём и не помышляешь, а стремишься токмо к цели великой и благородной. Как вот рыцарь тот, гишпанский, что ты мне давеча рассказывал. И я вот потому и есть самая, что ни на есть, счастливая баба на всей земле, что люблю я самого великого человека, которого только земля и знала. И ещё потому, что ты любишь меня. Ну давай, дружочек мой, ну полно – то душу свою разрывать, ну приди ко мне, я ж истомилася уж вся…
Екатерина сбросила покрывало, раскрыла объятия, вся тёплая, мягкая, полная и гибкая одновременно, протянула к Петру свои прекрасные руки.
– Фу ты, баба, какая! Рази ишь устоишь супротив тебя? и Пётр, закрыв глаза, окунулся вновь и вновь, до полного изнеможения своего, в такие знакомые и до боли любимые объятия, в этот опьяняющий запах молодой и свежей кожи, мягких и душистых волос, в запах крестьянского свежеиспечённого хлеба и парного деревенского молока, в тёплые, трепетные и ласковые губы…..
Уже под самое утро он чуть забылся беспокойным сном. Утром, как всегда встал, и до полудня всё изнурял и изнурял себя до полного изнеможения тяжким кузнечным трудом. Потом, после полуденной трапезы, пошёл в фехтовальную залу, где брал урок у маркиза Де Ронье – ученика самого знаменитого генерала Д Артаньяна. И только к четырём часам, немного успокоившийся, вызвал для дальнейшего разговору Савву, Алёшку и Сашку Меньшикова.
Собрались в кабинете у Петра. Все трое сидели напряжённые, ожидая любого поворота в переменчивом настроении монарха.