Павловичем Сахаровым, детским врачом (впоследствии психиатром). Вторая сестра Леля служила бухгалтером. Отец их был директором крахмалопаточного завода. О нем я писала раньше. Он был заводчиком и до революции и после нее был всегда на советской службе благодаря характеру своему решительному и как специалист в своей области, а специалисты ценились. Жили они хорошо, хотя в революцию потеряли больше, чем мы.
Брат Гали Сережа учился в школе рабочей молодежи, а потом в техникуме во Владимире. Было еще два младших брата.
Семья была гостеприимная, и часто молодой народ собирался у них. Много было поющих и играющих на всех струнных инструментах. А летом был крокет, модный в то время.
Леля, работающая бухгалтером, отпуска свои проводила в Москве у тети Тани Гладковой. (Семья К. Н. Гладкова с 1924 г. жила в Москве — тетя Таня — мать Шурика, впоследствии писателя и драматурга Александра Гладкова).
Интерес ко всему, что есть в столице, был огромный. Леля бывала в театрах, музеях, галереях, дворцах, храмах московских и подмосковных. Обо всем этом она нам, собравшимся у Шемякиных, рассказывала. Никто из нас в Москве не был, рассказчица она была прекрасная, и мы слушали ее с громадным удовольствием и вниманием.
Надо напомнить, что ни радио, ни телевидения тогда не было. Кино было еще немое. Да я и не ходила в кино почти никогда — денег на билеты не было. Москву же я представляла себе по рассказам Лели хорошо — относительно, конечно. Уж очень подробно она рассказывала и показывала альбомчики с видами Большого театра внутри и снаружи, московских улиц и площадей. Побывать в Москве стало самым большим моим желанием.
Часто я шла к Шемякиным прямо из школы — или — мы что-нибудь учили вместе с Галей, или я могла попросить тетю Паню что-либо скроить. Кроила она часто не только мне, но и моим братьям, скажем, рубашки, а шили мы с мамой у себя дома сами. Кстати, хорошо было у них и пообедать — все у них было вкуснее и питательнее, чем у нас дома.
В эти годы — 1925−26 — произошло еще одно событие. К нам на квартиру, в освободившиеся (почему, не помню) две комнаты, попросился двоюродный брат папы — Митрофан Дмитриевич Жадин. Сын брата Коки. Мы с Кокой жили у них после пожара 3 месяца. После революционных преобразований он жил со своей семьей в пристройке для прислуги своего дома, но тут почему-то его выселили совсем, и он не мог найти себе квартиру. Папу предупреждали добрые люди, что у Митрофана ужасный характер, что он «поедом съест» папу, если тот его пустит, но папа не устоял. Он приходил и плакал у нас, говоря, что на квартиру его никто не пускает из-за большой семьи. Семья его состояла из самого Митрофана, жены его, порабощенной им до предела, няньки его и шестерых детей. Пять дочек у него было в возрасте от 3 до 16 лет и 12-ти летний сын. Жена его, Зинаида Дмитриевна, слова в семье не могла сказать. Главными у них были сам Митрофан, нянька и старшая дочь Тамара — грубые безжалостные люди.
Переехали они к нам, предварительно отремонтировав комнаты. Заняли баню под курятник, и мы уже не могли ею пользоваться; амбар, чулан, часть и без того небольшого сада — вообще почувствовали себя как дома. Митрофан пользовался безответностью нашего отца и по многу месяцев не платил за квартиру под предлогом ремонта то рам, то печей, то крыши. Папе же он внушал, что все эти расходы должны быть в счет квартплаты. Квартплата же была очень небольшой — по коммунальным расценкам. Нигде бы он так не устроился, как у нас, но он этого не ценил и относился с насмешкой и презрением к неудачам нашего бедного папы. Я очень обижалась за папу, но высказать все, что хотела, стеснялась. А дом теперь считался эксплуатируемым и нужно было платить какие-то повышенные налоги, которые всегда накапливались, не будучи уплаченными вовремя, и вся эта затея превращалась в статью расхода вместо дохода.
Митрофан был очень богатым человеком, он нигде не работал и не стремился работать. В семье сохранилось много золотых вещей и прочего, что можно было постепенно продавать и жить в достатке, даже с такой как у него семьей. Он знал, что мы к этому времени продали все. Что можно было продать, тем не менее, он донес на папу за то, что тот ломал кирпичную стену собственного каретника (это было физически нелегко!) и продавал добытый таким образом кирпич.
Это выяснилось, когда пришел к нам инспектор финотдела, старый знакомый и сказал: «Петр Александрович, твой жилец Митрофан приходил к нам с жалобой на тебя за продажу кирпича. Хорошо, что попал ко мне и я этому хода не дал. Будь ты с ним осторожней, да пригрози хоть выселением. Бессовестный он. Ишь, чему позавидовал».
Через некоторое время после этого он совершил с нами такой жестокий и мерзкий поступок, что я не могу заставить себя писать о нем. Особенно потрясло это маму, а она была так болезненна, беззащитна и ранима.
Старшие дочери Митрофана — Тамара и Оля, учились со мной в одной школе и последний год в одном классе. Они имели свой круг подруг из среды бывших муромских буржуа.
Девочки эти были всегда нарядные, ухоженные, сытые и веселые. Они держались отдельной стайкой. Никого в свой круг они не приглашали. Я не хотела быть с ними, но завидовала благополучию в их семьях. Я была тогда очень нервной, но скрывала свое настроение. Очень страдала за папу, за маму и за бедных — таких хороших и умненьких — братьев и сестер моих, вынужденных терпеть такие лишения, что, вспоминая все это, я думаю, как же мы все-таки выросли довольно здоровыми (кроме Мити, увы!). Зимой в комнатах наших было так холодно, что мы сидели вечером за столом — готовили уроки, — накинув пальто. Печи не держали тепло, да и дрова приходилось экономить. После пожара печи нужно было переложить, но денег на это никогда не было, приходилось все откладывать до лучших времен. У всех же наших жильцов было тепло — печи они поправляли за счет квартплаты. Имело место и неумение наших родителей жить — что делать?!
Позднее, прочитав «Давида Коперфильда» Диккенса, я была поражена сходством характеров моего отца и одного из персонажей этого прекрасного романа — мистера Микобера. Мистер Микобер взял к себе квартирантом маленького