Сегодня он заметил в толпе много жандармов с аксельбантами, какие тогда были присвоены лишь жандармам Третьего отделения. В прошлый раз он здесь их не видел. День был солнечный, с морозцем. На занавешенных изнутри окнах солнце играло пыльной позолотой, на карнизах и на крышах блестел снег, пылали начищенные жандармские каски. Застывшая в напряжённом и строгом ожидании толпа была молчалива. Сегодня, пробираясь через неё, Владимир Петрович не слышал ни разговоров, ни замечаний.
У подъезда жандармский капитан, учтиво наклоняя голову, спросил:
— Вам куда-с?
Владимир Петрович растерялся.
— Я, собственно, поклониться… как русский человек, по обычаю… Я служу-с в военном министерстве, чиновник двенадцатого класса… и вообще… уважая литературу…
Жандарм сухо прервал:
— Не разрешается. Только самых близких к покойному лиц.
Бурнашёв, закраснев, неловко попятился.
Выходивший в этот момент из подъезда гвардейский артиллерист с адъютантским аксельбантом посмотрел на него с улыбкой.
— Бурнашёв! Вы хотите пройти туда?
У Бурнашёва мигом преобразилось лицо. Глаза заморгали угодливо и моляще. Он узнал в артиллеристе адъютанта военного министра.
— Так точно, ваше сиятельство. Я с лучшими намерениями. Образ моих мыслей хорошо известен вашему сиятельству.
«Сиятельство» небрежно бросило жандарму:
— Пропустите его. Я за него ручаюсь, — и стало пробираться к стоявшим в отдалении саням.
В этот же момент какой-то высокий офицер в белом уланском кивере, выступив из толпы, деловито зашагал к подъезду.
— И меня тоже. Меня тоже приказано пропустить, — ycлышал Владимир Петрович за своей спиной.
Потом на лестнице зазвенели шпоры, загромыхал, стукаясь о ступеньки, палаш.
Владимир Петрович с недовольным лицом обернулся к поднимавшемуся по лестнице улану, но оно сейчас же расплылось у него в приветливую и любезную улыбку.
— Не с Владимиром ли Сергеевичем Глинкой имею честь? — осторожно осведомился он.
— Совершенно верно-с, — ухмыльнулся улан. — Я, можно сказать, фуксом. На вас сыграл-с, надул жандарма-то.
— И очень хорошо-с, — хихикнул Владимир Петрович. — По крайней мере, Александру Сергеевичу последний долг отдадим. А вас я по журналам знаю-с. Некоторые из ваших стишков у меня даже списанными хранятся.
Глинка самодовольно покрутил усы.
В просторных сенях на вешалке не висело никакого платья.
Дремавший на лавке жандармский унтер-офицер вытянулся перед Глинкой, неловко принял от них шинели и молча показал на маленькую полуприкрытую дверь.
Большая комната казалась неестественно просторной: очевидно, из неё вынесли всю лишнюю мебель. Тёмные шторы были спущены. Красноватое мерцающее пламя нескольких десятков восковых свечей, вставленных в церковные, обвитые крепом подсвечники, тускло освещало стоявший против входной двери гроб.
В комнате никого не было. Дьячок в чёрном с серебром стихаре, словно по ухабам, волочил гнусавое бормотанье.
И Глинка и Бурнашёв смущённо, не зная, что им делать дальше, остановились возле дверей.
Гроб, обитый тёмно-фиолетовым бархатом, наполовину был закрыт парчовым, спускавшимся до самого пола, покровом. В изголовье, сквозь наброшенную кисею, смутно проступали очертания лежащего в гробу тела.
Лакей в глубоком трауре неслышно появился из-за спины Бурнашёва, едва заметным поклоном как бы пригласил их подойти ближе, перекрестившись, осторожно откинул кисею.
Смуглое, восковой желтизны лицо покоилось на большой, выпиравшей из гроба подушке. Бурнашёву сразу бросилось в глаза, что наволочка, очевидно, мала, застёжки сходились туго, из прорех пухло выпирала полосатая сорочка.
Глаза у покойного были плотно и ровно закрыты, чуть-чуть отверстый рот обнажил прекрасные, ровные, один как другой, зубы. Выражение величавого спокойствия, какой-то нечеловеческой мудрости, казалось, запечатлевала эта восковая маска.
Дьячок, вырываясь из своего бормотания, выкликнул:
— «Правду твою не скрыл в сердце твоём…»
И опять запутался в гнусавых, одолевавших его, как сон, звуках.
Бурнашёву вдруг стало не по себе, как будто его испугала эта вырванная из монотонного бормотания строчка. Крестясь, он опустился на колени. Перед глазами мелькнули, запоминаясь навек, восковые, с посиневшими ногтями, руки, выпадающий из них образок, лацкан тёмно-коричневого поношенного сюртука.
Над головой Владимира Петровича кто-то быстрым шёпотом произносил слова, ему показалось — молитвы. Поднимаясь с колен, он увидел напряжённое лицо Глинки, быстро шевелившиеся губы. У Глинки был такой вид, как будто он опасался, что ему не дадут произнести всё до конца. Среди торопливого шёпота Бурнашёв разобрал:
Недвижим он лежал, и странен Был томный мир его чела. Под грудь он был навылет ранен; Дымясь, из раны кровь текла. Тому назад одно мгновенье В сём сердце билось вдохновенье, Вражда, надежда и любовь… [28]
Владимир Петрович с удивленьем и испугом покосился на своего нового знакомца.
Лакей, открывавший им гроб, приблизился опять так же неслышно, проговорил шёпотом:
— Просили-с, — он не сказал кто, — поспешить. Сейчас будет панихида для семейства и близких. Все уже собрались.
Глинка вздохом оборвал своё бормотанье, наклонился, поцеловал в руку покойного и круто повернулся. Бурнашёв ограничился только глубоким поклоном и, перекрестившись ещё раз, последовал за ним.
Когда они выходили, какой-то молодой человек в студенческой треуголке, окидывая их презрительным взглядом, процедил сквозь зубы:
— Даже чтоб поклониться мёртвому Пушкину, нужна жандармская протекция.
Оба сделали вид, что не слышат.
Пробираясь в толпе, Владимир Петрович по обыкновению искательно поспешил закрепить новое знакомство.
— Чрезвычайно рад, Владимир Сергеевич, — разливался он, — что хотя, можно сказать, и при таких печальных обстоятельствах, но заключилось такое приятное для меня знакомство.
— А я действительно намереваюсь сделать его вам приятным, — улыбнулся Глинка. — Вот здесь у меня, — он хлопнул себя по карману, — лежат поистине прелестные стихи, и как раз к памяти, которую мы только что с вами почтили, относящиеся. Стихи не мои, не подумайте, что хвастаюсь.
— А чьи же-с?
— Их, говорят, написал только вчера один лейб-гусар, по фамилии Лермонтов, а сейчас они уже по всему городу в списках ходят! Хотите, прочту?
— Как же, как же-с. Буду покорнейше просить вас, как о величайшем одолжении. Поэт как будто действительно обещающий. Поэмку его «Гаджи Абрек» в «Библиотеке для чтения» читал-с. Прекрасный поэт, многие даже называют его будущим преемником славы покойного Александра Сергеевича. Да только как же читать-то на морозе? Давайте пройдём к Вольфу в кондитерскую — тут два шага, — велим дать нам по стакану кофе и займёмся этими стихами.
— Ловко ли будет, — нерешительно заметил Глинка, — читать их в публичном месте?
— А почему?
— Да, знаете ли, в них мысли несколько смелые высказываются. Их мне и получить-то удалось по большой доверительности.
У Бурнашёва от этих слов даже глаза заблестели.
— Владимир Сергеевич, миленький, ради Бога, прочтите? Там ничего. Мы в уголке где-нибудь устроимся. А я тотчас же и спишу их. Прошу вас.
В кондитерской было шумно и многолюдно, какой-то потёртого вида майор уже декламировал, напыщенно и завывая, стихи, посвящённые Пушкину.
Глинка достал из кармана сложенный вчетверо лист бумаги, низко наклонился над столом и густым и низким басом сказал:
— Эпиграф из жандровского перевода «Венцеслава»:
Отмщенье, государь, отмщенье!
Только, чур, условие: спишете ли вы их, наизусть ли заучите, но я тут должен остаться ни при чём, мне самому их доверили под величайшим секретом.
— Да что вы, Владимир Сергеевич, за кого вы меня принимаете! Вы-то их сами откуда добыли?
— Совершенно случайно обнаружил их у одного моего бывшего однополчанина, тоже харьковского улана, ну и попросил дать списать. А откуда он их добыл, Бог его знает, — пояснил Глинка.
VI
По городу ходили смутные, противоречивые толки:
— Почему такая таинственность? Чего боятся? Да что же, и в могилу проводить его нельзя будет? Чем, чем заслужил он такую участь?!
Проводить его действительно оказалось нельзя. В воскресенье тридцать первого января, в полночь, тело Пушкина перенесли в Конюшенную церковь. Ещё задолго до этого времени жандармы очистили Мойку от публики, оцепили весь путь от дома до самой церкви.
Над пустынной улицей была чёрная, низко спустившаяся тьма. Фонари салили на снегу тусклые, жёлтые пятна. Сквозь строй их редких рядов, сквозь строй застывших вдоль тротуаров конных фигур прогонял ветер белые, словно гнувшиеся от невидимых ударов, призраки-тени. Неистовый с отчаяния, что не смог раскутать из облаков луну, припадал он к земле, сдувал с неё снежную пыль, призраками гнал столбы её вдоль улиц.