Пять поколений, двадцать восемь душ, девятьсот восемьдесят лет — такова была гордая летопись семейства Линчей ко времени поступления Уотта в услужение к мистеру Нотту.[6]
Но через мгновение все изменилось. Дело вовсе не в том, что кто-то умер. И не в том, что кто-то родился. Они продолжали вдыхать и выдыхать, все двадцать восемь, но все изменилось.
Как после вновь проглянувшего солнца море, озеро, ледник, равнина, болото, горный склон или какой-нибудь схожий природный простор, будь он жидким или твердым.
Пока, меняясь, меняясь, через двадцать разделить на двадцать восемь равно пять разделить на семь да на двенадцать равно шестьдесят разделить на семь равно примерно восемь с половиной месяцев, если никто не умрет, если никто не родится, не будет достигнута отметка в тысячу лет!
Если уцелеют все, уцелеют живые, уцелеют не родившиеся.
Через восемь с половиной месяцев, считая со времени поступления Уотта в услужение к мистеру Нотту.
Но уцелели не все.
Поскольку не успел Уотт пробыть с мистером Ноттом и четырех месяцев, как жена Сэма Лиз улеглась и без малейших — чего и следовало ожидать — затруднений исторгла из себя двадцатого ребенка, и несколько дней после этого все знавшие ее (а таких было много) были изрядно удивлены ее необычайно здоровым видом и приливом хорошего настроения, совершенно чуждого ее натуре, поскольку она вполне заслуженно на протяжении многих лет больше смахивала на мертвую, чем на живую, и она с большим удовольствием и явным удовлетворением кормила младенца грудью, причем количество молока было примечательно обильным для женщины ее возраста и анемичного телосложения, но через пять, или шесть, или, возможно, даже семь дней такого поведения она внезапно начала хиреть к величайшей печали своего мужа Сэма, сыновей Слепца Билла и Калеки Мэта, замужних дочерей Кейт и Энн и их мужей Шона и Саймона, племянницы Брайди и племянника Тома, сестер Мэг и Лил, деверей Тома и Джека, кузины Энн и кузенов Арта и Кона, сводных тетей Мэй и Мэг, тети Кейт, сводных дядей Джо и Джима, свекра Билла и внучатого свекра Тома, не ожидавших ничего подобного, становясь все слабее и слабее, пока не скончалась.
Это была огромная потеря для семейства
Линчей — потеря женщины сорока славных лет от роду.
Поскольку не только жена, мать, теща, тетя, сестра, невестка, кузина, сводная племянница, племянница, сводная племянница, невестка, внучатая невестка и, разумеется, бабка была отнята у своего внучатого свекра, свекра, сводных дядей, тети, сводных тетей, кузины и кузенов, деверей, сестер, племянницы, племянника, зятьев, дочерей, сыновей, мужа и, разумеется, четырех внучек и внучков (которые, впрочем, не выказывали ни малейшего признака эмоций за исключением любопытства, будучи, несомненно, слишком юными, чтобы осознать ужас произошедшего, поскольку их суммарный возраст не превышал шестнадцати лет) с тем, чтобы никогда не вернуться, но и тысячелетие Линчей отодвинулось почти на полтора года, если считать, что за это время уцелеют все, и вряд ли наступило бы раньше чем через примерно два года после кончины Лиз, а не через какие-то пять месяцев, что было бы в том случае, если бы Лиз уцелела вместе со всем остальным семейством, и даже на пять-шесть дней раньше, если бы и младенец уцелел тоже, что он, несомненно, и сделал, но за счет матери, и в итоге цель, к которой стремилось все семейство, отдалилась на добрых девятнадцать месяцев, а то и больше, если считать, что за это время уцелеют все.
Но за это время уцелели не все.
Поскольку не прошло и двух месяцев с кончины Лиз, как Энн, к изумлению всего семейства, удалилась в свою комнату и произвела на свет сначала славного здорового малыша, а затем почти столь же славную здоровую малышку, и хотя славными они пробыли недолго, равно как и здоровыми, оба при рождении были действительно славными и примечательно жизнерадостными.
Это довело количество душ семейства Линчей до тридцати, и счастливый день, на который были устремлены все глаза, стал ближе приблизительно на двадцать четыре дня, если считать, что за это время уцелеют все.
Вопрос, который все начали открыто задавать, звучал так: Кто содеял — или кого Энн совратила содеять — это с Энн? Поскольку Энн ни в коей степени не была привлекательной женщиной, а болезненный недуг, точивший ее, был общеизвестен не только в семействе Линчей, но и на мили и мили вокруг во всех направлениях. В этой связи вольно упоминалось несколько имен.
Одни говорили, что это ее кузен Сэм, славившийся своими амурными пристрастиями не только среди членов нынешнего семейства, но и по всей округе, и не делавший никакого секрета из того, что он активно предавался блудодеяниям в окрестностях, передвигаясь с места на место в своем самоходном инвалидном кресле, с вдовами, замужними женщинами и одинокими женщинами, некоторые из коих были молоды и привлекательны, некоторые молоды, но непривлекательны, некоторые привлекательны, но немолоды, а некоторые немолоды и непривлекательны, некоторые из коих после вмешательства Сэма зачали и произвели на свет сына, или дочь, или двух сыновей, или двух дочерей, или сына и дочь, поскольку Сэм никогда не тянул тройню, и это было слабым местом Сэма — что он никогда не тянул тройню, — а некоторые зачали, но никого не произвели на свет, а некоторые вовсе не зачали, хотя это было исключением, что они вовсе не зачали после вмешательства Сэма. И когда его попрекали этим, Сэм с остроумной находчивостью отвечал, что он хоть и парализован от пояса и выше и от колен и ниже, у него нет иной цели, интереса и радости в жизни, кроме этой — отправиться после плотного обеда из мяса и овощей на своем кресле-каталке предаваться блудодеяниям до тех пор, пока не придет время возвращаться домой ужинать, после чего он поступал в распоряжение своей жены. Однако до сих пор, насколько известно, он никогда не подкатывал к Лиз под ее собственной крышей или, говоря строже, к любой из укрывавшихся под ней женщин, хотя в достатке было тех, кто поговаривал, будто бы он был отцом своих кузенов Арта и Кона.
Другие говорили, что, мол, ее кузен Том в приступе возбуждения или в приступе подавленности содеял это с Энн. Тем же, кто возражал, говоря, что, мол, Том в приступе возбуждения неспособен к любому труду, а в приступе подавленности не мог двинуть ни рукой, ни ногой, отвечали, что труд и движение, которые тут требовались, были не трудом и движением, которые ограничивали приступы Тома, но иным трудом и иным движением, при этом подразумевалось, что препятствие было не физическим, но моральным или эстетическим, и что периодическая неспособность Тома, с одной стороны, выполнять определенные действия, не требовавшие от его тела ни малейших затрат энергии, например присматривать за чайником или кастрюлей, а с другой, сдвигаться с того места, где он стоял, или сидел, или лежал, или протягивать руку или ногу за инструментом вроде молотка или стамески или кухонной утварью вроде совка или ведра во всех случаях была неспособностью не абсолютной, но ограниченной природой требовавшегося действия или совершавшегося поступка. Более того, в защиту этой точки зрения с цинизмом упирали на то, что если бы Тома попросили присмотреть не за чайником или кастрюлей, а за своей племянницей Брайди, прихорашивающейся на ночь, то он бы так и поступил, сколь бы тяжела ни была его тогдашняя подавленность, и что частенько замечалось, что его возбуждение на удивление внезапно спадало, если по соседству обнаруживались штопор и бутылочка портера. Поскольку у Энн, хоть и откровенно уродливой и источенной недугом, были поклонники как внутри, так и вне дома. Тем же, кто возражал, что ни очарование Энн, ни ее способности к совращению не шли ни в какое сравнение с Брайди или бутылочкой портера, отвечали, что если Том содеял это не в приступе подавленности или приступе возбуждения, то в промежутке между приступом подавленности и приступом возбуждения, или в промежутке между приступом возбуждения и приступом подавленности, или в промежутке между приступом подавленности и еще одним приступом подавленности, или в промежутке между приступом возбуждения и еще одним приступом возбуждения, поскольку в случае Тома подавленность и возбуждение не чередовались регулярно, что бы там ни говорили об обратном, нет, но зачастую он выбирался из одного приступа подавленности лишь для того, чтобы вскоре его подмял под себя другой, и нередко стряхивал один приступ возбуждения лишь для того, чтобы почти сразу же впасть в следующий, а в этих коротких промежутках Том порой вел себя очень странно, почти как человек, который не ведает, что творит.
Третьи говорили, что это ее дядя Джек, слабый, как известно, головой. Не разделявшим же эту точку зрения разделявшие ее указывали на то, что Джек не только слаб головой, но и женат на женщине, слабой грудью, чего никак нельзя сказать о груди Энн, что она слаба, что бы там ни говорили о прочих ее частях, поскольку все знали, что у Энн восхитительная грудь, белая, пышная и упругая, а что может быть естественней, если в мыслях человека вроде Джека, слабого умом и привязанного к слабой грудью женщине, эта восхитительная часть Энн, такая белая, такая пышная и такая упругая, будет расти и расти, становясь все более белой, пышной и упругой, пока все мысли обо всех остальных частях Энн (а их было много), коим не присущи ни белизна, ни пышность, ни упругость, но одна лишь серость и даже зелень, худоба и обвислость, совершенно не исчезнут.