— Пока рисую просто одной рукой, — ответил я. — Вот этой, правой.
— Я не о том, — уже не сдержал улыбки Михаил Антоныч. — Чем ты рисуешь: маслом, акварелью, гуашью?
Я весь вспотел. Гуашью? Что это такое? Никогда не слыхал и похожего слова. Не хочет ли Козел меня просто подпутать? Умею ли я рисовать маслом? Каким: постным или скоромным? Вот уж не видал, чтобы в бывшей Петровской гимназии кто-нибудь рисовал маслом. Может, какие заграничные художники из буржуев? Я почувствовал явный подвох и, понимая, что начинаю тонуть, бухнул первое попавшееся:
— А чем хотите могу. Хоть и салом.
Михаил Антоныч закашлялся от смеха, и лицо его стало краснее собственных волос. От волнения глаза у меня начали косить в разные стороны.
— А как ты ри… рисуешь: копии делаешь или с натуры?
— Моя натура тут ни при чем, — ответил я, уже начиная трусить. — Если не с коровами, не на шалфее… так это малярия, а не натура. Чищу ж я картошку на кухне, когда здоровый? Наверно, вы думаете, что я художник лишь мелом на заборе? Или… насчет копировать? Через переводную бумагу я копировал, когда еще учился, а сейчас могу и совсем из головы.
— Попробуй-ка вот грифелем на доске. Чего хочешь.
Я нарисовал своего излюбленного донского казака на коне, с пикой, шашкой наголо. Колонисты громким шепотом выразили мне свое восхищение: «Эх, ловко!», «Вот это Борька понахудожничал!» Впервые потеплел ко мне и Михаил Антоныч: кажется, до этого он считал, что я самый обыкновенный врун. Он положил мне на плечо свою тяжелую руку:
— Способности у тебя, Борис, налицо. Если их развить, возможно, что-нибудь и действительно получится. Чего ж ты раньше молчал? Мы с хлопцами попросим тебя к Октябрю оформить наш клуб. Умеешь писать плакаты? Нет? Я покажу.
Неделю спустя заведующий колонией Эдуард Иванович Салатко привез мне из Киева палитру акварельных красок и александрийской бумаги. Богаче подарка мне еще никто в жизни не делал. Я сразу тушевальным карандашом «негро» нарисовал на огромном листе портрет Фритьофа Нансена. Портрет торжественно вывесили в зале, и в этот день я стал самым знаменитым человеком в колонии; такой славы у меня уже нигде и никогда больше не было.
Работа на кухне оказалась на редкость нудной: целый день я должен был сидеть в душном полуподвале на сосновом чурбаке и чистить картошку. Вмазанный в печку чан напоминал слоновье брюхо: я никогда не мог его наполнить, и повариха костерила меня на чем свет стоит. Для рисованья мне оставался только «мертвый час», установленный колонистам после обеда. Но что такое один час охваченному азартом «художнику»? Едва я разложу на подоконнике краски, бумагу, поставлю воду в баночке из-под ваксы и, забравшись с ногами на койку, возьму кисть, как проклятый звонок начинает звонить словно на пожар, надо все бросать и отправляться на работу. О сельских электростанциях в те годы на Украине только мечтали, довольствуясь керосиновым освещением. Ламп у нас в колонии имелась целая дюжина, а вот стекол уцелело всего три, поэтому в палатах мы завели коптилки — керосиновые банки, налитые «гасом», с фитилем, скрученным из бинта и продетым через сырую картофелину. Пробовал я рисовать ночью при этом «факеле». Краски совершенно меняли цвет, да и сильно резало глаза. Я понял, что это не жизнь. Как найти выход?
Сколько я ни ломал голову — так и не мог ничего придумать. И тогда я решился на шаг, о котором и сам помышлял не без робости. После ужина, когда Михаил Антоныч назначил меня на кухню, я негромко попросил:
— А можно мне на шалфей? Все ребята вытаращили глаза.
— Зачем? — удивился и воспитатель. — Сам ведь говорил, что у тебя к земляным работам «нет способности»?
— Это когда-то было. А теперь я выздоравливать стал, охота с мускулами поработать.
С наступлением «бабьего лета» духота спала, и приступы малярии у меня действительно сделались реже. Михаил Антоныч бросил на меня пытливый взгляд, словно хотел прочитать мысли, пожал плечами:
— Надоело загорать у кухонной плиты, на солнышко потянуло? Изволь: назначу. Но чур, потом не жаловаться.
На этот раз, отправляясь на лекарственную плантацию, я заранее выбрал себе лопату полегче, хорошенько наточил ее: мне сразу стало копать сподручнее. Ладони мои давно огрубели и не боялись мозолей, спина, плечи словно продубились от загара, что тоже помогло в работе, — и, к полному удивлению ребят, я уже на второй день выполнил норму. После этого я всегда тайком брал с собой краски, бумагу и весь свободный остаток времени наслаждался рисованием «из головы», то есть изображал чубатых донских казаков на конях или рисовал «просто так» — белый хуторок с кудрявым явором, совершенно не подозревая что это и есть загадочная «натура».
За рисованием меня однажды застал Михаил Антоныч.
— Вот ты где, Борис, расположился!
Я вздрогнул: прятать краски было поздно. Михаил Антоныч присел на корточки, взял с земли мою самодельную тетрадь, сшитую из листов слоновой бумаги. Под нею открылся роман Вальтера Скотта «Квентин Дорвард». Библиотеки в колонии не было, книги из Киева привозила Дора Моисеевна и, прочитав, давала мне.
— Эге, чем ты здесь занимался, — холодно сказал он. — Теперь я понимаю, почему тебя так привлекла… работа с мускулами.
Я заморгал, сгорбился.
— А как твой урок?
— Да вот уж который день выполняет, — ответил за меня староста.
Воспитатель недоверчиво промерил мои шесть лунок.
— Мелковаты некоторые, есть кособокие, но в общем ничего… Молодец, Борис, — неожиданно и впервые за все пребывание в колонии похвалил он меня. Видишь, справился же с работой, когда постарался. Правда, не совсем обычным путем, рисование помогло… а в общем странный ты хлопец. Одно дело тебя не заставишь делать, от другого не удержишь.
Как всегда, разговаривая с «начальством», я смотрел в сторону, пальцем босой ноги вдавливал в суглинок лист подорожника. Я не верил добрым словам воспитателя. Чтобы Козел безнаказанно спустил мне постороннее дело во время работы? Или увеличит норму лунок, или совсем запретит рисовать.
— Когда я занимался в учительской семинарии, — продолжал он, мягко глядя на меня своими свинцовыми глазами, — мне все хотелось узнать: что главное на свете? Слава? Красота? Богатство? Храбрость? Как бы тебе объяснить попонятнее… словом, я искал ответа на вечный вопрос: в чем счастье? Я читал разные книжки, расспрашивал самых образованных людей в нашем городе. Потом началась германская война, революция, надо было громить кайзера, гетмана: не до философии стало! И вот лишь теперь, став взрослым, я понял, что главное это труд. Труд и есть тот волшебный талисман, который поставил нашего отдаленного предка с четверенек на ноги и сделал человека владыкой мира. Причем труд доступен положительно всем… кроме лентяев, Понял?
Я понял, что воспитатель меня не накажет, успокоился и перестал его слушать.
Осенью, с наступлением холодов, приступы малярии у меня совсем прекратились. Вместе с другими я молотил в клуне хлеб цепом, корчевал пни, зимою валил лес на топку и постепенно привык к работе. За год жизни в колонии я почти не вырос, зато поздоровел, скреп.
С весны опять стал пасти коров: на толоке, в лесу было больше свободного времени. По утрам, когда я выгонял стадо, Михаил Антоныч делал вид, что не замечает коробка с красками и книжки, сунутых мною за пазуху. Митька Турбай все время просил меня «намалюваты що-нэбудь»; когда я рисовал, смотрел, полуоткрыв рот, и сам бегал заворачивать скотину. Правда, он научил меня ловко щелкать бичом, и теперь я не боялся самого быка Махно.
В пасмурный апрельский полдень я лежал с Митькой под черным голым дубом с редкими прошлогодними листьями.
— Ты кем будешь, как вырастешь большой? — спросил я.
— О! — удивился Митька. — Ты меня тоди и спытай. Хиба ж я сейчас знаю?
— Ну… хочешь стать царем? Митька подумал.
— Та меня ж люди побьють… Э, да ты, я вижу, шуткуешь. Ведь и ты не знаешь, кем будешь?
— Я-то? Художником. Вот с места не сойти. Митька вдруг улыбнулся во весь рот:
— Это ж и я о себе знаю. Чи я дурень, в батраки до кулака найматься? Запишусь у коммуну. Там есть волы, плуги, овцы: добре хозяинують. Вот только грамоте научусь. С тобою тут в колонии.
— А мне надо найти такое место, где рисовать учат… в город попасть, открыл и я Турбаю свои сокровенные мечты. — В городе я сразу найду настоящего художника… с мольбертом и политурой: доска так называется с красками. Поступлю к нему хоть пол мести и подсмотрю, как он копирует с натуры маслом, Понял? В городах, брат, жить — во! Там кино есть с приключениями, разные книжки в библиотеке, базары, трамваи ходят, ты ведь сам был в Киеве, помнишь? Тебе бы хотелось попасть опять в город?
Лицо Митьки Турбая осталось совершенно равнодушным.
— О! Хиба ж там пашуть… — начал было он, но, увидев, что коровы завернули на хуторские огороды, встал, заорал: — Гей, гей! Куда вас грец понес! — и ловко щелкнул кнутом.