— Что бы глубоко любить — надо хорошо знать предмет любви, — сказал я.
— Ты мне поможешь познать природу? Поможешь? — настаивала она.
— Обязательно, родная. — ответил я, а она бросилась ко мне и поцеловала в щеку.
За ужином мы распили бутылку полусладкого вина, розового, «старо монастырского» и включили радиоволну «Ретро». Мы выключили свет и растопили камин. Сидя у огня рядышком друг с другом мы с наслаждением слушали дивные мелодии русских и советских песен. Эти песни моего детства, юности, зрелости, песни моей жизни всегда поднимают в душе горячую волну чувств, сжимают горло и высекают слезу. Их не знает и не поет молодежь, наши наследники, их не поют в городах. Лишь только в селах можно иногда услышать их от ветеранов войны и труда, от людей пожилых и среднего возраста. Лариса села ко мне на колени и обняла меня обеими руками. Ее трепетные, горячие губы обожгли мою шею, а ласковые, нежные руки мягко скользили по моим обнаженным плечам, поднимая благостную волну по всему телу. Сухие березовые дрова весело потрескивали в камине, и неровные, зыбкие сполохи пламя освещали ее озорное, возбужденное лицо, шею, полуоткрытую грудь, лизали круглые колени, играли на разгоряченных щеках, сверкали в счастливых глазах. Она сказала:
— Я думаю о возрастом барьере. Все это ерунда, никакого барьера нет, когда есть любовь. А если нет любви, то и у одногодок возникает барьер. Нам с тобой хорошо. Мне — очень. — А по «Ретро» неслись знакомые слова: «И думы все, и мысли все я посвящаю одной тебе».
Вечер был теплый, ласковый, совсем летний, тишина и теплынь умиротворяли. Мы вышли в сад. Огромная луна повисла над поселком, и ее бледный свет, скользя по деревьям и кустам, создавал сказочные, таинственные картины. В полночь невесть откуда возникшие облака смыли луну, на небе засверкали зарницы. Они полыхали на западной стороне неба, тревожно и непрестанно. В начале молча, в тиши, теряясь в березовых кудрях. А потом где-то далеко послышалось негромкое, сдержанное ворчание — не то гул проходящего поезда, не то гром, слабый, нерешительный. Но с каждой минутой звуки становились сильнее, раскатистей, превращаясь в гул. Приближалась гроза. Резкие, острые росчерки молний кромсали черный купол неба, и раскаты грома разбудили лес, — он встрепенулся, вздрогнул и зашумел. Сверху на него обрушился ливневый шквал. Мы вошли в дом. Лариса была возбуждена. Взволнованным голосом говорила:
— Я впервые видела такое. Это нечто божественное! В такие минуты всем существом своим, сердцем и разумом чувствуешь и понимаешь величие и красоту мироздания. И свою незначительность, временность в этом вечном и бесконечном.
— Ну зачем так — незначительность? Мы много значим, когда мы вместе, — сказал я и почему-то прибавил вдруг подступившие ко мне слова: — Ты моя совесть, моя жизнь.
Глава пятая
АВТОР
В начале сентября мне позвонил Лукич и сказал, что есть необходимость повидаться с ним. Я предложил ему встретиться у меня дома, но он настаивал, чтоб встреча состоялась у него на московской квартире: мол, надо обсудить важный вопрос.
— У тебя кто-нибудь будет? — полюбопытствовал я, зная, что последние дни августа у него часто бывала Лариса.
— Никого, — кратко ответил он и на всякий случай предупредил, чтоб я приезжал один, зная, что иногда мы заявлялись к нему то с Виталием Ворониным, то еще с кем-нибудь из моих друзей-писателей. «Важный вопрос» на мой взгляд оказался довольно простым, хотя Лукич придавал ему особое значение. С видом озабоченности он усадил меня в кресло, а сам продолжал стоять этаким монументом посреди гостиной.
— Выкладывай, что за проблемы волнуют тебя? — обратился я, стараясь придерживаться веселого тона. — С Ларисой поссорился?
— Да нет, с Ларисой у нас все хорошо, даже очень хорошо, — ответил он с особой теплотой в голосе. — Лариса — женщина с большой буквы. Женщина — мечта! Ты не находишь в чертах ее лица нечто евангельское, не лицо, а лик?
— Нет, не нахожу: обыкновенное лицо с правильными чертами, строгое, мужественное, — попытался я остудить его пыл. Но он не мог остановиться:
— А уши?! Ты не видел ее уши — это классика, совершенство! А нежность, заботливость! Ты же знаешь: я ценю в человеке прежде всего честность и порядочность. Я ненавижу ложь, лицемерие, лесть. Это удел подлых душонок. К твоему сведению, честность и порядочность Ларисы меня восхищают.
Я понимал: он по уши влюблен, как мальчишка. Ему хотелось вслух высказать свои чувства, и он был возбужден, глаза его светились счастьем, лицо побагровело. Мне было забавно смотреть на него, но я, сдерживаю свою иронию, я просто сказал:
— Ты отрастил ей крылья. Будь бдителен: может улететь к новому русскому, который помоложе, да и побогаче тебя.
Озорная улыбка блеснула в его глазах:
— А крылышки-то я воском приклеил, как Икар. Улетит — погибнет.
Он сел на диван, скрестив на коленях пальцы рук, и, задумчиво глядя на меня, произнес очень тепло и искренне:
— А знаешь, она вдохнула в меня вторую молодость.
— Наверно, третью, — поправил я. — Вторую тебе вдохнула Альбина на целых десять лет. А поскольку Лариса превосходит Альбину в два раза, будем надеяться, что она вдохнула в тебя молодость аж на двадцать лет. Так что живи и здравствуй до девяносто пяти.
— Да, верно говорят: самый сильный человек в мире — женщина, — философски произнес Лукич. — Она может покорить и отпетого деспота и богатыря.
— Когда мы любим, все они нам кажутся небесными ангелами, а угаснет любовь, и ангел превращается в бабу-ягу.
— Не всегда и не все, — возразил Лукич. — Альбина не превратилась, и я по-прежнему питаю к ней чувства уважения и благодарности.
— Но ты же знаешь, что бурная любовь неустойчива. Она легко переходит в ненависть, — сказал я.
— У меня не бурная, у меня основательно осознанная, ненависть ей не грозит, — ответил Лукич.
— Ну, дай-то Бог. — подытожил я. — Надеюсь, ты меня пригласил не затем, чтоб я засвидетельствовать, какие дивные серенады ты поешь своей возлюбленной.
— Да, конечно, — сказал Лукич и поднялся. — Дело вот какое: завтра в театре будет нечто вроде моего бенефиса. Будут чествовать и прочая ерунда. Меня это совсем не радует. Время-то какое: гибнет народ, Россия гибнет. Тут не до юбилейных торжеств. За автоматы надо браться и Русь от израильтян спасать. Решили в дирекции все-таки отметить. Сыграю в двух действиях — в «Булычеве» и в «На дне». И на этом поставим точку… Так вот, я пригласил по телефону на этот вечер очень узкий круг своих друзей: начну с тебя, Ююкиных, Воронина, известного тебе генерала-авиатора, а так же депутата, тоже тебе знакомого и солиста из оперы, ты его знаешь. Кстати, он будет вдвоем, то ли с женой, то ли с любовницей: она пианистка. И конечно, будет Лариса. Она приедет прямо с занятий в университете. Договорились, что за полчаса до начала ты встретишь всех их у входа и вручишь билеты. Вот за этим я и потревожил вас, ваше степенство. Надеюсь, милостивый государь, ты не откажешь мне в такой услуге. Завтра у нас, значит, пятница, а в субботу соберемся у меня вот здесь и в домашней обстановке по-семейному отметим мой юбилей. Сбор ровно в полдень, то есть в двенадцать ноль-ноль. Вопросы есть? Нет. Вот тебе билеты и действуй.
— Слушаюсь, господин Народный артист! Все исполню, как приказано!
— То-то. — С деланной важностью пророкотал Лукич и вручил мне билеты.
Лариса пришла к театру даже раньше меня. Лицо ее было, как и прежде, строго и торжественно, но в глазах играли радостные огоньки. Одета она была в длинную черную юбку, разрисованную белым пунктиром и черную с серебристым блеском-переливом блузку с длинными рукавами и свободным воротником, обнажавшим красивую шею. Через руку переброшено черное из тонкого трикотажа легкое пальто. Вообще, в этом сдержанном, не кричащем, но со вкусом подобранном наряде, при черных, как крыло ворон, густых волосах она выглядела очаровательно.
У нас были хорошие места — пятый ряд портера. Лариса сидела между мной и Виталием Ворониным. Виталий был явно доволен таким соседством, с ним Ларисе не было скучно, он безумолчно говорил, будучи в хорошем, даже приподнятом настроении. Лариса ему определенно нравилась. Я слышал, как она поинтересовалась у Виталия, почему он без жены.
— Она у меня ревнивая, — полушутя ответил он. — Она помешала бы мне ухаживать за вами.
— Но ты рискуешь напороться на ревность Лукича, — вмешался я.
— Лукич там, за кулисами. Он не видит, — живо отозвался Воронин и, наклонясь к Ларисе, что-то прошептал ей, отчего она похоже смутилась.
Я ожидал, что перед началом спектакля кто-то выйдет на авансцену, скажет вступительное слово о юбиляре, сделает какое-то объявление. Но я ошибся. Занавес открылся внезапно, и перед нами предстали обитатели ночлежки из «На дне». И босяк Сатин вдохновенно и убедительно говорил о свободном человеке. Лукич был прекрасен в этой роли, я бы сказал — бесподобен. Я видел Сатина в исполнении таких корифеев МХАТа, как Качалов и Ершов. Но честно скажу — Богородский им не уступал даже сейчас, уже на исходе своего творчества. Обычно спокойный, несуетливый, сдержанный в жестах, он держался на сцене энергично, молодцевато, полный эмоций и здорового задора. Глядя на него я поражался и радовался: какая мощь внутреннего огня, откуда взялось столько духовных сил? Или он хранил и берег их на этот, особый, случай, чтоб достойно, под занавес, спеть свою лебединую песню? Я догадывался: он поет ее для Ларисы, ради нее. Понимала это и она. Я тайком наблюдал за ней. Сжавшись в пружину, она сосредоточенно и самозабвенно смотрела на сцену, вытянув вперед голову и даже не обращала внимания на Виталия, который бесцеремонно прижимался к ней и пытался что-то шептать ей на ухо. Она казалась завороженной и отключенной, вобравшей в себя два чувства: волнения и радости.