Под вечер Лукич сказал Артему, что не пора ли ему откланяться и во время быть в училище.
— А можно мне у тебя, дедушка, заночевать? — неожиданно напросился Артем.
— Заночевать? — удивился Лукич. — Это зачем? Разве тебя с ночевкой отпустили?
— Не важно, завтра же воскресенье.
— Нет, Тема, тебе надо возвращаться в часть. Ты человек служивый, военный и должен соблюдать дисциплину. Да к тому же у меня и спать негде. Видишь сколько гостей.
— Они что, останутся? — удивился Артем.
— Некоторые останутся. Так что, внучек, поезжай.
Естественно, под гостями Лукич имел в виду Ларису: лишь она оставалась у него ночевать.
Раздосадованный и недовольный курсант уехал в училище. А вскоре и мы разбрелись по домам. Вечером мне позвонил Лукич и встревоженным голосом спросил:
— Не ты ли случайно взял из рамочки фотографию Ларисы? — Странный вопрос и тон озадачили меня.
— Фотографию Ларисы? С какой стати?
— Понимаешь, кто-то из гостей вынул из рамочки. Зачем?
— Может кто-то решил пошутить? — не очень уверенно предположил я.
— Что за дурацкие шутки?! И кто по-твоему мог так шутить? Тебя я, конечно, исключаю. И генерала тоже.
— Исключай и Баритона и его спутницу, — подсказал я. — И, пожалуй, Ююкиных.
— Итак, остаются двое подозреваемых: поэт и депутат. Дон Жуаны. Видал, как они павлиньи хвосты распускали?!
— Под воздействием спиртных паров.
— Виталий и без паров петушится, любит любить.
— Как и каждый нормальный мужчина, как и ты, — заметил я. История с фотографией меня забавляла. Но Лукич всерьез был возмущен и разгневан.
— А может сама Лариса? — вслух предположил я.
— Да нет, зачем ей, с какой стати? — решительно отвел Лукич. — Кто-то из этих ловеласов-шутников.
— Что-то не верится мне, — усомнился я. — Взрослые мужики, серьезные… — Слово «взрослые» меня осенило, навело на мысль: — А ты забыл, что среди взрослых мужиков был один не совсем взрослый? — Лукич умолк, соображая.
— Артем? Ты его имеешь в виду?
— А почему бы и нет? Ты бы видел восторг и обожание в его пламенеющем взгляде, которым он лобызал прекрасную деву.
— Гм… интересно, — заулыбался Лукич. — Мальчишка. Да она старше его на десять лет.
— Но ведь ты старше ее почти на сорок лет. — Мои слова больно царапнули Лукича. Он молвил, словно в оправдание:
— Гений прав: все возрасты покорны. Юношу я могу понять. Но кабелей-хищников…
Видно ухаживания Воронина и депутата крепко задели его чувствительную струну, он явно ревновал, при том, как мне казалось, без причины: Лариса не давала повода для ревности, вела она себя скромно, с достоинством. Даже легкого кокетства, присущего любой, тем более интересной женщине, она не позволяла себе. Я сказал:
— Ты должен смириться с мыслью, что хищники будут всегда встречаться на твоем пути, пока рядом с тобой будет Лариса. Молодая, да к тому же обаятельная жена — не легкая ноша. Надо научиться обуздать ревность, особенно беспричинную.
— Ладно, советчик, как-нибудь сами разберемся, — оборвал он меня и, буркнув «до встречи», положил трубку.
А встретились мы на другой день в клубе воинской части. Там собрались ветераны Великой Отечественной и Афгана, пенсионеры двух поколений. Мы приехали вчетвером: Лукич, Воронин, генерал и я. Зал человек на триста был полон. Сидело, уходящее в бессмертие, советское племя сталинских богатырей. Это были мои ровесники и однополчане по Великой Отечественной. Я смотрел на их суровые лица, в их горящие гневом, гордые глаза, и мне казалось, что каждого я знаю поименно, с каждым где-то когда-то встречался на поле боя, то ли на юго-западной границе на рассвете в субботу двадцать второго июня то ли под Тулой, сдерживая танковую армаду гитлеровского генерала Гудериана, — до чего же родные были мне их лица. Они знали Лукича по кинофильмам советской поры, их уже известили, что Лукич отказался от ельцинского ордена, и этот поступок они оценили.
С Лукичом и Ворониным мы и прежде выступали перед разной аудиторией. Если для Виталия чтение стихов было обычным делом, он читал свои стихи, — то для Лукича предпочтенным, казалось бы, должны быть монологи из классических пьес. Но тем не менее он предпочитал тоже стихи. Он был до краев наполнен поэзией, которую любил с детства и сам в юности пробовал рифмовать. В его личной библиотеке было около сотни поэтических сборников поэтов как классиков, так и современных. Обладая острой памятью он много стихов знал наизусть. Первому предоставили слово нашему другу, генералу авиации, Герою Советского Союза. Он начал свою речь с того, что позавчера общественность столицы отметила семидесятилетний юбилей народного артиста СССР, лауреата сталинских премий Егора Лукича Богородского.
— Об этом не сообщало американо-израильское телевидение, — сказал генерал. — Не сообщало оно и о том, что Егор Лукич на своем юбилейном вечере публично отказался от ордена, которым наградил его президент-оборотень.
Зал вздрогнул аплодисментами. Стоя на трибуне, генерал ждал, пока успокоится зал, чтоб продолжать свою речь. Но из зала раздавались голоса: «Богородского!», «Просим Егора Лукича!..»
Генерал дружески улыбнулся в зал и, оставляя трибуну, учтиво пригласил артиста:
— Пожалуйста, Егор Лукич. Ветераны просят.
Лукич поднялся из-за стола степенно, неторопливо, поклонился в зал, приложил руку к сердцу и задел звякнувшие лауреатские медали сталинских премий и медленно пошел на трибуну. В напряженном ожидании умолкли ветераны. Лукич сокрушенным взглядом прошелся по залу и негромко, без пафоса, а как-то по-домашнему, по-свойски заговорил:
— Дорогие мои товарищи, друзья, однополчане. Мне доставляет безмерную радость эта встреча с элитой советского народа. Вы — элита сталинской эпохи, вы, на ком держалась советская власть, вы, кто мужеством своим отстоял честь и свободу великой державы в годы Великой Отечественной. Мне нет нужды говорить вам о том, что сотворили с вами агенты мирового сионизма. Великий печальник земли русской Николай Алексеевич Некрасов, словно предугадав судьбу России на сто лет вперед, с гневом сказал:
Душно! Без счастья и волиНочь бесконечно длинна.Буря бы грянула, что ли?Чаша с краями полна!Грянь над пучиною моря,В поле, в лесу засвищи,Чашу народного горяВсю расплещи!
Прочитав эти вещие некрасовские строки с гневом, с тоской и состраданием, он продолжал:
— Десять лет мы ждем этой бури, которая бы расплескала чашу народного горя. Десять лет. А бури все нет. Я спрашиваю себя и вас: почему? Почему терпят люди, превращенные еврейской мафией в рабов, в скотов? Где их честь и достоинство, национальная гордость великороссов?
И словно отвечая на свои же вопросы, он прочитал стихи Валерия Хатюшина:
Одно стремленье нас ведетВо тьме всеобщего обмана,Одно желанье сердце жмет:Избавить Родину от срама.Покуда ВОР с экрана вретО скором нашем процветанье,Молчит бессмысленный народ,Отдав страну на поруганье.Ему уже на все плевать,Ему бы тихо отсидеться,Да спекульнуть иль своровать,Дешевой водочкой согреться.Но должен каждый патриотУслышать времени веленьеПока он смело не сожметВ своих руках гранатомет -Никто не даст нам избавленья.
— К сожалению, те кто должен держать в своих руках гранатомет, пускают себе пулю в висок, оставляют своих сирот на голодную смерть. Вы так не поступали в годы своей молодости на фронте Великой Отечественной. Для себя вы оставляли последнюю пулю, а первые шесть направляли в своих врагов. Потому что вы были рыцарями и патриотами своего Отечества, защитниками своих матерей, жен и детей. Вы были солдатами чести. Они, нынешние воины, лишенные чести и достоинства, вместе с авиатором Шапошниковым, десантником Грачевым и ракетчиком Сергеевым обесславили своих героических предшественников… И, наконец, позвольте мне прочесть вам кровью написанные стихи, автора которых я не знаю. Называются они «Я убит под Бамутом»:
Я убит под Бамутом, а мой друг в Ведено,Как Иисусу, воскреснуть нам уже не дано.Так скажите мне, люди, в этот смертный мой час:Кто послал нас, мальчишек, умирать на Кавказ?В сорок первом мой дед уходил на войнуЗа Советскую власть, за родную страну.Ну а я за кого пал в смертельном бою?За какую державу? За какую страну?…………………………….И еще тебя, мама, об одном попрошу:Всем народом судите, кто затеял войну.……………………………….Кто отдал тот приказ нам в своих же стрелять,Кто послал на Кавказ в двадцать лет умирать ?
Пропустив несколько строк, он закончил осевшим, почти до рыдания голосом, и глаза его заблестели жгучей от гнева слезой. Зал молчал в глубоком оцепенении, когда мороз пробирает все тело. С полминуты в зале стояла траурная тишина. Наконец, проглотив комок, подступивший к горлу, Лукич сказал: