куда-то запропастятся большие пассатижи, которым скручивают порванные провода, или не будет болтов с нужной резьбой, или электрики вдруг найдут закатившуюся вчера за верстак непочатую бутылку водки.
Все это, однако, будет завтра, а пока на веранде светится только тусклый красный огонек противокомариной спирали да горят две маленьких икеевских свечки в алюминиевых плошках. Из кухни долетают запахи укропа, чеснока и гвоздики — там еще минуту назад солили рыжики, а теперь обо что-то спотыкаются, громыхают кастрюлями, банками и чертыхаются. Собака лежит на мокрых ступеньках и делает вид, что боится грозы. На веранду ей нельзя, но очень хочется. В отверстия между планками шпалер заглядывают мокрые лохматые георгины, а в углу, за тумбочкой, на которой стоит самовар, неслышно плетет паутину невидимый паук.
Теперь, при свечах, под шум капель, срывающихся с листьев, хорошо пить цейлонский чай с ямайским ромом и мечтать о дальних странах, о тропических морях, о корсарах стихами Гумилева. Или щекотно шептаться стихами Ахматовой о чем-нибудь таком… или этаком… и даже сжимать чьи-нибудь руки под темной вуалью… Ну хорошо, хорошо. Не чьи-нибудь, а только те, которые пахнут гвоздикой, укропом, чесноком и рыжиками. И вовсе незачем так греметь кастрюлями.
Или завалиться спать. Зажечь свечу у изголовья кровати и перечитывать перед сном Шмелева. Ту главу в «Лете Господнем», где о Яблочном Спасе. Свеча наклонится на бок и будет трещать, догорая. Капли воска потекут на обивку стула (за то, что не подстелил под консервную банку со свечкой газету, тебе еще завтра достанется), а ты под шум дождя, который надумал снова идти, станешь то ли читать, то ли выуживать из памяти белый налив, ананасное царское, анисовое монастырское, титовку, аркад, боровинку, скрыжапель, коричневое, восковое, бель, ростовку сладкую, горьковку…
* * *
С одной стороны можно начитаться до одури Бердяева, Соловьева, Карсавина и долго, до хрипоты спорить о русской идее, о смысле существования России во всемирной истории, об объединении языческой дионисийской стихии с монашеским православием, о всемирности и о черте в ступе, а с другой — встать часов в шесть утра, разбудить собаку и пройти с ней километра три по полю, дойти до ельника, набрать корзину рыжиков, принести ее домой, накопать в огороде картошки, нажарить ее вместе с рыжиками и луком, поставить еще шипящую и брызгающуюся горячим рыжим маслом сковородку на стол, налить в рюмку ледяной полынной или перцовой настойки, вздохнуть, потереть руки, посмотреть равнодушно на потолок, на собаку, на жену, которая в шесть утра встала, разбудила собаку, пошла с ней через поле к ельнику, насобирала рыжиков, накопала картошки и нажарила полную сковородку, в то время как тебе все это снилось, выпить, закусить картошкой с рыжиками, задуматься на мгновение, перед тем как… Впрочем, и этого не надо, чтобы понять — что-то есть в русской идее. Особенно в объединении дионисийской стихии с монашеским православием.
* * *
У земли все серое и беспросветное, но ветхие, истрепанные ветром облака переполнены птичьим щебетом и звоном. Еще немного — и они порвутся во множестве мест и хмельное весеннее небо хлынет на землю. Ручей, полгода назад выглядевший тонким, пересохшим и больным, поправился так, что перестал обращать внимание на берега и несется напролом через овраг и кусты ольхи. Над останками полумертвых сугробов кружат первые, злые как собаки, комары, готовые пить кровь даже из большого куска пенопласта, принесенного откуда-то ручьем и застрявшего между наклоненных к воде ветвей ивы. Собака сует нос…
Если бы я был тем, кого нынешние писатели-фантасты называют «попаданцами», то забрался бы лет на сорок или пятьдесят назад. С такими текстами быть бы мне в том времени писателем-деревенщиком, а не то приписался бы я к отряду Пришвина семейство Паустовского род Бианки. Писал бы книжки о природе, даче, рябиновой настойке и пирогах с капустой. Ходил бы регулярно на заседания местной писательской организации, дремал бы в уголке, получил бы землю под дачный участок от писательского союза и в очереди на машину «Москвич» стоял бы не очень далеко, а может, уже и купил бы. Ездил бы в творческие командировки по разным провинциальным городкам, дачным кооперативам и садовым товариществам. На встречах с читателями меня спрашивали бы о том, как варить борщ, как делать земляничную настойку и как солить грузди. Меня бы даже выпустили в Болгарию с профсоюзной делегацией. И книжки мои издавали бы преогромными тиражами и…
Все кончилось бы в один прекрасный день, когда на Западе, в журнале «Континент» или вовсе в нашем «Самиздате» вышел бы мой рассказ об огуречной рассаде или о том, какие разговоры лучше вести на даче под вишневую наливку. Меня бы, понятное дело, исключили из союза писателей, а писатели-деревенщики стали бы говорить, что давно чувствовали во мне классового врага и пособника сионизма, что в одной из моих детских книжек есть намек на то, что… Ну, нашли бы, на что намек. Наверное, запил бы с горя и безденежья, пропил бы «Москвич», дачу и уже стал бы подумывать о том, чтобы выехать на… но вовремя одумался бы. Сел бы в машину времени и вернулся назад, в будущее. Здесь у меня дача, машина, борщ, соленые грузди и огуречная рассада. Я даже в Болгарии прошлой осенью был. Сам, без профсоюзной делегации. Вот только с рябиновкой в этом году проблемы — не на чем было настаивать. Не уродилась рябина. Приходится пить настойку на черносливе с гвоздикой. Тоже хороший вкус. Особенно, если ее употреблять со сладкими вишневыми или яблочными пирогами.
* * *
Верующему человеку просто — заберется он куда-нибудь подальше от людей в лес или в поле, посмотрит на рассыпанные в зеленой траве желтые одуванчики, на красные ягоды земляники, на суетливого паучка, сплетающего паутину, на облака в небе, на узенькую, колеблемую ветерком полоску воздуха, взбитого крыльями жаворонка, почешет муравья, заблудившегося на его волосатой руке, послушает, о чем говорит ему ручей, наберет в грудь побольше воздуха и выдохнет:
— Хорошо-то как, Господи!
Тут же достанет из рюкзака бутылку зубровки, сунет ее в ручей охлаждаться, а сам расстелет привезенное из дому полотенце и начнет раскладывать на нем немудреные свои запасы вроде помытого заранее огурца, нарезанного сала, чеснока и черного хлеба с копченой колбасой.
Другое дело атеист. Он, конечно, тоже восхитится и паучком, и облаками и муравья почешет так, что тот отдаст Богу свою муравьиную душу, и воздуха в грудь наберет ничуть не меньше, и выдохнет:
— Хорошо-то как…
И запнется, и станет лихорадочно вспоминать про космологическую сингулярность, про теорию Большого