«Мишель». Знаешь, я передумала – это неинтересное письмо, в нем нет ничего личного. Попадись оно на глаза любому – никто бы не подумал, что эта дамочка тебя знает.
Лесли держала письмо на вытянутой руке, словно это грязная тряпка или что похуже; она явно дразнила Джека.
– Можно я погляжу? – спросил он.
– Это письмо не требует ответа, Джек.
– Лесли, мать твою, дай мне немедленно это блядское письмо!
– Похоже, эта Эммина шутка «для своих» – не слишком удачная, – сказала Лесли и отвела руку; Джеку пришлось вытянуться во всю длину, чтобы его схватить.
Бумага почти бежевая, матовая, приятная на ощупь – высшего качества. Название больницы и адрес выведены синим, красивыми, четкими буквами. Да, в письме нет ничего личного, Лесли права. «Всего наилучшего» – формальная, сухая фраза.
– Знаешь, наверное, это даже не письмо, а так, записочка, – сказала миссис Оустлер, а Джек тем временем пожирал глазами подпись Мишель Махер, искал в ней намек на чувства, которые, надеялся он, она до сих пор к нему испытывает.
– Знаешь, неприятно трогать вещи, которых касался дерматолог, – продолжила Лесли. – Впрочем, оно тут пролежало с месяц-другой, как думаешь, оно еще заразное?
– Едва ли, – сказал Джек.
Он взял это письмо с собой в Европу и перечитывал каждый день. Он думал тогда, что будет хранить это холодное, формальное письмо без единого намека на нежность всегда; он полагал, что, быть может, до самой смерти не получит от Мишель Махер другой весточки.
Джек не смог купить билет на прямой рейс в Копенгаген; пришлось лететь через Амстердам, туда отправлялся утренний рейс из Торонто, а оттуда – утренний рейс в датскую столицу. Когда пришло время выходить из дому, Лесли как раз принимала ванну. Джек подумал, ему удастся исчезнуть незамеченным, и решил просто оставить записку, но Лесли не собиралась так легко его отпускать.
– Джек, не забудь попрощаться! – услышал он ее голос из ванной; дверь, как всегда, не закрыта, как и дверь в спальню.
После отъезда байкеров они провели дома наедине целую неделю. За это время не было ни одного ночного визита друг к другу; никто не брал в руки пенис Джека; никто не ходил по дому голый. Наверное, Алиса слишком сильно хотела, чтобы они переспали друг с другом. Да, их тянуло друг к другу, Джек это чувствовал, но, судя по всему, они оба до сих пор сопротивлялись воле его матери. Видимо, помогли сестры Скреткович.
Но даже на этом фоне поцелуй на прощание – в порядке вещей. Джек, как настоящий джентльмен, повинуясь приказу дамы, отправился наверх, притворившись, что не заметил раскиданного по кровати нижнего белья. Лесли лежала в ванне, закрытая пеной. Джек подумал – наверное, в такой ситуации поцелуй будет вполне невинный. Впрочем, какое у нее лицо! Сосредоточенное, страстное, как у тигра, готовящегося к прыжку…
– Джек, ты ведь не бросаешь меня? – спросила Лесли. – Меня бросила Эмма, потом Алиса. Но ты не бросишь меня!
– Нет, я не брошу тебя, – ответил Джек возможно более нейтральным тоном; Лесли поджала губы и закрыла глаза.
Он встал на колени у ванны и едва-едва коснулся ее губ своими. Ее глаза распахнулись, ее язык выстрелил ему в рот; она схватила его руку и утянула ее под воду, замочив рукав. Джек не успел и пальцем пошевелить, как его ладонь уже коснулась под пеной иерихонской розы Лесли Оустлер.
Поцелуй продолжался. Они слишком много пережили за последнее время, и Джек не хотел обижать Лесли. Он попытался скрыть свое раздражение: все-таки пора в аэропорт плюс придется сменить рубашку.
Миссис Оустлер никогда особенно не восхищалась актерским талантом Джека – она почти всегда чувствовала, когда он притворяется, наверное, потому, что знала его с детства.
– Ну, Джек, я, конечно, не Мишель Махер, но целуюсь я ничего.
– Мне надо переодеться, – сказал Джек; у него стоял, Джек надеялся, она не заметит. Он повернулся к ванне спиной и направился к двери, добавив: – Целуешься отлично, что и говорить.
– Ты не забудь, Джеки, – крикнула ему вслед Лесли, – твоя мама хотела, чтобы мы это все проделали!
Джек Бернс увез с собой эту мрачную мысль в Копенгаген. Он остановился в «Англетере», на этот раз не в корпусе для горничных, а в номере с окнами на площадь. И статуя, и арка были на месте, правда выглядели несколько менее грандиозно, чем запомнились ему когда-то, однако Нюхавн он узнал – те же лодки, та же серая вода в канале, тот же ветер с Балтики. Джек правильно предсказал погоду сестре Скреткович – шел дождь.
Распаковав чемоданы, он нашел фотографии маминой груди, две штуки – Лесли спрятала их у него в одежде, а две другие оставила себе, все по-честному. Джек был доволен – отличная возможность проверить, правда ли татуировку делал Татуоле; мама столько ему лгала, хотя едва ли в данном случае это имело смысл.
Тату-салон по адресу: Нюхавн, 17, по сию пору назывался «Татуоле»; на стенах до сих пор висели его «блестки», в заведении так же пахло табачным дымом, яблоками, спиртом и лещиной. Несло и еще какими-то пахучими ингредиентами для чернил, но эти запахи Джек не опознал.
Заправлял в заведении человек по прозвищу Бимбо, невысокий, крепко сбитый; он пришел туда в 1975 году и учился у Татуоле. Носил он зюйдвестку, «блестки» его напоминали работу учителя – тоже «моряк», «старая школа». Как и Джерри, Бимбо ни за что не стал бы называть себя «тату-художник», только татуировщик. В нем ощущался тот же дух, что у автора сердца Дочурки Алисы.
Он как раз и татуировал разбитое сердце, когда вошел Джек. В самом деле, в мире ничего не меняется, подумал гость из-за океана. Бимбо даже не поднял головы, только проговорил:
– А вот и Джек Бернс.
Без тени удивления, можно подумать, он его ждал; без намека на восхищение, с которым его имя всегда произносил мистер Рэмзи. Впрочем, тон был вполне дружелюбный.