последователи в делах и в тот час, когда родственники, если говорить о финансах, бросят нас на произвол судьбы, мы даже глазом не моргнем[295].
И право, пусть потом настанет кризис… Или я ошибаюсь насчет этого?
Пока существует Земля, на ней будут художники и торговцы картинами, особенно те, которые, наподобие тебя, станут еще и апостолами. Если мы когда-нибудь заживем в достатке – может, уже сделавшись старыми евреями-курильщиками, – то хотя бы будем знать, что мы двигались только вперед и не забывали о вещах сердечных, даже если порой вели себя расчетливо.
Говорю тебе правду: если нет острой необходимости заключать меня в палату для буйнопомешанных, тогда я еще сгожусь на то, чтобы платить причитающееся с меня, хотя бы натурой.
Потом, дорогой брат, сейчас 89-й год. Вся Франция содрогнулась от этого, и мы, старые голландцы, вместе с ней.
«Берегись 93-го»[296], – пожалуй, скажешь мне ты.
Увы, это отчасти справедливо, а раз так, останемся при своих картинах.
В завершение должен сказать тебе, что комиссар полиции вчера нанес мне весьма дружеский визит. Пожав мне руку, он сказал, что, если будет мне нужен, я могу обратиться к нему как к другу. Я и не подумал отказаться, и, может, мне как раз придется сделать это, если возникнут трудности с домом. Жду, когда настанет время платить за месяц, чтобы лично поговорить с управляющим или владельцем.
Они бы с радостью вышвырнули меня отсюда, но, по крайней мере, не в этот раз.
Что тут сказать? Мы восторгаемся импрессионистами, и я стараюсь завершить картины, которые уж точно сохранят за мной скромное местечко среди них.
А будущее всего этого… но с тех пор, как папаша Панглосс уверил нас, что все к лучшему в этом лучшем из миров, можем ли мы сомневаться?
Письмо вышло длиннее, чем я хотел, но не важно – главное вот в чем: я категорически требую двух месяцев работы, прежде чем уладить то, что следует уладить к твоей женитьбе.
Затем вы с женой учредите торговый дом, который будет существовать из поколения в поколение. Вам придется нелегко. Когда это уладится, я захочу одного: чтобы меня взяли на работу как художника, если будет чем платить хотя бы одному.
Работа отвлекает меня, вот и все. А я должен на что-нибудь отвлекаться – вчера я был в «Фоли Арлезьен», недавно открывшемся местном театре, и в первый раз спал без тяжелых кошмаров. Давали (это провансальское литературное общество) то, что называется Ноэль или Пастурель, – возрождение средневекового христианского театра. Все было очень продуманно и, видимо, стоило им немалых денег.
Представляли, разумеется, рождение Христа, переплетенное с шуточной сценкой в семействе ошеломленных провансальских крестьян. Да, это было поразительно, как офорты Рембрандта: старая крестьянка, из той же породы, что госпожа Танги, с каменным или кремневым мозгом, лживая, коварная, безумная, – все это уже было видно раньше. Теперь же, перед таинственными яслями, она запела дрожащим голосом, который после этого стал меняться – голос колдуньи, затем ангела, затем ребенка, и ей ответил другой голос, твердый, горячо вибрирующий, женский голос за кулисами.
Это было поразительно, поразительно. Говорю тебе, так называемые «фелибры»[297] изрядно потрудились и потратились.
Что до меня, когда есть этот край, нет никакой нужды ехать в тропики.
Я верю и всегда буду верить в искусство, создаваемое в тропиках, верю, что оно будет чудесным, но сам я слишком стар и (особенно если приделаю себе ухо из папье-маше) слишком непрочен, чтобы ехать туда.
Поедет ли Гоген? В этом нет необходимости. Если уж это произойдет, то пусть происходит само собой.
Мы – всего лишь звенья цепи.
В глубине душе мы понимаем друг друга, славный Гоген и я, и если мы слегка безумны, что с того? Разве мы не достаточно художники, чтобы преодолевать трудности этого рода с помощью того, что мы говорим нашей кистью?
Пожалуй, рано или поздно у всех будет невроз – Орля, пляска святого Витта или что-нибудь еще.
Но разве нет противоядия – Делакруа, Берлиоза, Вагнера?
Это художническое безумие, свойственное всем нам, – не могу сказать, что я поражен им до мозга костей. Но я утверждаю и буду утверждать, что наше противоядие и утешение при толике доброй воли можно считать более чем действенными. Посмотри на «Надежду» Пюви де Шаванна.
Всегда твой Винсент
747. Br. 1990: 751, CL: 577. Тео Ван Гогу. Арль, понедельник, 18 февраля 1889
Дорогой Тео,
пока мой разум пребывал в таком расстройстве, было бесполезно пытаться ответить на твое сердечное письмо. Сегодня я вернулся к себе, и надеюсь, что окончательно[298]. Зачастую я чувствую себя вполне нормально, и мне кажется, что, если я страдаю болезнью, свойственной этим краям, надо лишь спокойно переждать ее здесь – даже если она повторится (но допустим, что этого не будет).
Но вот что я говорю раз и навсегда тебе и г-ну Рею: если рано или поздно окажется желательным, чтобы я отправился в Экс[299], как о том шла речь, – я заранее согласен и готов подчиниться.
Но я – художник и рабочий, и, значит, никому, даже тебе или врачу, не позволено действовать вот так, не предупредив меня и не посоветовавшись со мной, ведь я до сих пор сохраняю относительную ясность мыслей, нужную мне для работы, и поэтому имею право высказаться (или, по крайней мере, иметь свое мнение) о том, что лучше – сохранить мою здешнюю мастерскую или насовсем переехать в Экс. Это для того, чтобы по возможности избежать расходов и потерь при переезде, совершив его только при крайней необходимости.
По-моему, некое местное предание внушает людям страх перед живописью и заставляет их судачить на эту тему. Ну что же. Знаю, в Аравии дело обстоит так же, но ведь в Африке множество художников? Раз так, проявив немного твердости, эти предрассудки можно изменить или хотя бы спокойно заниматься живописью. Беда в том, что я очень впечатлителен, восприимчив к чужим верованиям и не всегда способен шутить насчет доли истины, которая может содержаться в абсурде.
Впрочем, таков же и Гоген – как ты мог заметить; он также был вымотан, находясь здесь, из-за какого-то недомогания.
Я обитаю здесь уже год и слышал почти все дурное, что говорят обо мне, о Гогене, о живописи вообще: почему же не принять все как есть, предоставив событиям идти своим чередом?
Разве где-нибудь мне будет хуже, чем там, где я побывал уже дважды, – в палате для буйнопомешанных?
Вот выгоды здешнего житья: во-первых, как сказал бы Риве, здесь «они все больные», так что я хотя бы не чувствую себя одиноким.
Затем, как ты знаешь, мне очень нравится Арль, хотя Гоген чертовски прав, называя его самым грязным городом на всем юге.
Еще я сильно сдружился с соседями, с г-ном Реем, со всеми в лечебнице, а потому действительно предпочту быть вечно больным здесь, чем забыть о доброте этих самых людей, имеющих самые невероятные предрассудки относительно художников и живописи или, по крайней мере, не обладающих ясным и здоровым представлением о них, в отличие от нас.
Затем, в лечебнице меня уже знают, и, если это вновь случится со мной, все пройдет тихо, а в лечебнице поймут, что нужно делать. Я не имею желания лечиться у других врачей и не ощущаю в этом надобности.
Единственное мое желание – иметь возможность самому зарабатывать деньги, которые я трачу.
Конинг написал мне очень хорошее письмо, сообщив, что они с другом, вероятно, приедут на юг и надолго останутся со мной. Это ответ на мое письмо, написанное ему несколько дней назад. Я больше не осмеливаюсь приглашать сюда художников, после того, что случилось со мной: они рискуют потерять голову, как я. Это относится и к де Хану с Исааксоном.
Пусть едут в Антиб, Ниццу, Ментон, – пожалуй, так будет здоровее.
Мне написали также мать с сестрой: последняя очень расстроена из-за больной, за которой ухаживает. Дома очень довольны тем, что ты женишься.
Знай, что не стоит слишком беспокоиться обо мне, растравлять себя.
Вероятно, все должно идти своим чередом, и мы не очень-то изменим нашу судьбу мерами предосторожности.
Еще раз: давай принимать нашу судьбу такой, какова