Передо мной сердце броненосца.
К нему тянутся по всему залу металлические трубы в пятнах заклепок — вены и артерии.
Дуф-ду-дуф. Дуф-ду-дуф. Одна из труб вдруг изгибается и хватает меня за плечо.
— Козмо, проснись, — растерянный голос отца. — С мамой плохо. Козмо!
11. Аделида
— Погодите! Как же, как же… — вот мучение.
Не вспомнить.
Мелкий моросящий дождь, мокрый гранит набережной. Вдалеке, в дымке, прыгнувшим китом горбится мост через Баллену. Моя любимая погода. В детстве, пропуская уроки, я всегда выбирал именно такой день. Сырой, словно неотжатая половая тряпка, и такой же серый. Я почти чувствую пальцами ветхую структуру ткани — столько я в свое бытие гардемарином намыл классов, коридоров, а затем и корабельных палуб.
Гардемаринов называют «селедками». Забавно, да?
День веселого дежа вю.
— Странно, я уверен, что знаю ваше имя, — говорю я, — но не могу вспомнить.
Она поднимает глаза, смотрит исподлобья. Тушь расплылась, темные потеки на щеках. Затравленный зверек бьется в клетке взгляда. Каштановые завитки. Хорошенькая.
— Зовите меня Аделидой.
«АААА-ДЕЕ-ЛИИИ-ДАА!» — эхом доносится голос Левиафана — словно сквозь толщу воды. Бывают же совпадения.
— Козмо, — говорю я.
В первый момент она, наверно, думает, что я издеваюсь.
— Это правда, — говорю я. — Родители были большими поклонниками «Левиафана»… Вот видите, — пытаюсь придать голосу бодрость, которой не чувствую, — я просто обязан был прийти к вам на помощь.
Не очень убедительно.
Один утопающий говорит другому утопающему: смотри, я буду тебя спасать. Жаль, что я не умею плавать… но это ничего. Ты привыкнешь.
Жозефина. Ядвига. Девушка в розовом. Нитхинан. Нона. Аделида.
С любой из них я с радостью бы прожил целую жизнь и умер бы в один день.
Но у меня есть только мой последний вечер.
…Кажется, она хотела броситься в воду. Если бы я прошел мимо… но я не прошел.
А теперь я провожаю ее через рабочие кварталы. Мне все равно — мне уже ничего не страшно.
Быстрые поцелуи в переулке. Губы, искусанные и шершавые. Что вы делаете, Аделида? Не любви так ищут — спасения. Я плохой спасательный круг, увы. Она зарывается в мою шинель.
— Сюда идут, — говорю я и отстраняю ее.
…Суфражистки правы — мужчина есть животное.
И животное коллективное. Их шестеро или семеро.
Твари.
Усатый идет к нам — ступая мягко, как на пружинках. В темноте леденцом тает лезвие ножа. Пьяный и опасный мерзавец.
Хватит с меня, пожалуй, на сегодня.
— Прочь с дороги, шваль, — говорю я. Каучуковая рукоять плотно ложится в ладонь. Пальцы дрожат. Внутри меня звенит струна — сейчас. Я поднимаю револьвер и направляю на усатого. «Бирманец! — чей-то голос. — У него пистолет!» Я даже не успеваю подумать обязательное: пуля-цель, пуля-цель, задержать дыхание и — мягче, как мой палец дожимает спусковой крючок.
Б-бах!
Мир расслаивается на черное и желтое.
Больше тридцати лет прошло, а я до сих пор отчетливо вижу это лицо — вытянутое, бледное, с длинными висячими усами. Потом человек поворачивается и просто идет. Колени у него совсем не гнутся. Пройдя несколько шагов, он обмякает и опускается на мостовую.
Мы проходим мимо.
…Помню, я тогда удивился — до чего спокойное у него было лицо.
Мимо. Мимо. Мимо.
Рабочие кварталы. Здесь обитают рабочие с мануфактур и механического завода. Трущобы. Рабочий ад Кетополиса. Нет, подземелье — настоящий ад Кетополиса, а это так, ерунда — адская подворотня…
Слава кальмару, что хоть под землю ей не надо.
Мы пришли.
Обшарпанный низкий подъезд, откуда тянет угрозой и чем-то кислым.
— Не ходите за мной. Красс не любит офицеров… — говорит она, — и не стесняется в средствах.
— Что ж. Я тоже не люблю отребье.
Мне надо идти. Мне надо остаться.
— Ну хотите, я вас поцелую? — истерический, ненатуральный смешок. — Тогда вы уйдете?
— Зачем вы так?
Я — женатый человек с недавнего времени. Ее рука… раскаленная, словно внутри нее сгорает драгоценный английский кардиф.
— Прощайте, Аделида.
Поворачиваюсь и иду.
…Сейчас, спустя тридцать два года после того вечера, я сижу на террасе, откинув голову, слушаю, как поют птицы и шелестит листва, и думаю: если бы она позвала, я бы остался.
Или нет?
Видимо, мне тоже был нужен какой-то другой триппер. Как тому морпеху…
На цепочке качается стальной хронометр. Ч-черт. Я же написал Яну про девять вечера…
Время!
На улицах горят костры — в железных бочках. Запах жареного мяса. Веселые крики.
Кого они там жарят? Кошек?
Пьяные выкрики. Кто-то затягивает «Похороните меня в море, я прошу» — словно здесь настоящий рыбацкий квартал. А я вдруг понимаю, на кого я похож. На Орфея, приведшего Эвридику в Аид и там оставившего. Ч-черт, Козмо. Я даже останавливаюсь.
Не оборачивайся, Орфей, иначе останешься здесь навсегда.
Она сама хотела… Ч-черт.
Стервенея, иду. Передо мной набережная Баллены. Я уже настолько взвинчен, что надеюсь на встречу с кем-нибудь по-настоящему опасным. Редкие прохожие шарахаются с дороги. Лицо горит. Я останавливаюсь, прислоняюсь лбом к гранитному парапету, чтобы немного полегчало. Холод обжигает кожу.
Аделида.
…Опаздываю.
Быстрым шагом перехожу по мосту через Баллену и машу рукой. Коричневые пятна фонарей вдоль набережной. Где же они?… Ко мне тут же срывается рикша. Нет, не ты. Извини, парень, мне нужен кто-то пошустрей.
Я обещал.
Обещал.
Обещал.
Наконец подъезжает, свистя паром, открытый мобиль. Таксист в волчьей тужурке мехом наружу. Ветровые очки в пол-лица, огромные краги. И роскошные соломенные усы с загнутыми кверху кончиками.
— Куда изволите, господин хороший?
— Площадь Оперы, — я вскакиваю на подножку. — Двадцать крон даю. Быстрее! Ну! Пошел!
12. Большая Бойня
Поверхность океана красна от крови. Мы идем по ватерлинию в китовой крови. Волнение пять баллов, ход двенадцать узлов. Полубак захлестывает кровавой волной, она прокатывается по палубе, заливает иллюминаторы и вентиляционные трубы. Люди измотаны, механизмы начинают сдавать. Вчера на моих глазах убило гальванера. Голубая вспышка, треск. Гальванер некоторое время дергался, потом из него пошел дым. Я стоял и смотрел, не шевелясь. Я до сих пор чувствую этот жуткий тлеющий запах… Потом доктор сказал, что у матроса одежда спеклась с мясом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});