«Критика моего времени», «Вопль природы», «113-й вопль природы».
Прочтя эти произведения и в особенности выслушав устные доводы Бозизио, приходишь к тому заключению, что придуманное им учение не лишено логичности. Он указывает на бедствия, то и дело поражающие Италию: болезнь винограда, шелковичных червей, раков, наводнения, – и приписывает все это опустошениям, происшедшим на земном шаре вследствие истребления лесов, уменьшения количества птиц и (здесь уже начинается безумный бред) тому мучению, какое испытывают эти последние, перелетая через полотно железных дорог. Точно так же он восстает против излишних расходов, против разорительных займов, губительно отражающихся на благосостоянии будущих поколений, и объявляет себя борцом за них.
«Вспомните, – пишет он, – что древние римляне посвящали много времени физическим упражнениям, не знали нашей теперешней роскоши, не пили кофе – все это вредно для потомства, потому что губительно действует на человеческие зародыши! Так же пагубно отражается на них злоупотребление половыми наслаждениями, браки из-за денег и ложно понимаемая благотворительность. Филантропы хлопочут о сохранении жизни несчастных младенцев, болезненных, искалеченных, тогда как если бы их убили в детстве, они не произвели бы потомства; точно так же если бы в больницах не тратили столько денег и трудов на лечение болезненных, слабых субъектов, а помогали бы сильным, крепким работникам, когда они захворают, то раса улучшилась бы. А воры и убийцы, разве это также не больные, которых следует истребить для улучшения расы? С другой стороны сколько зла приносит ненасытная животная жадность человека! Что только не истребляется для удовлетворения его аппетита, инстинктивно кровожадного и ненасытного, без малейшей заботы о судьбе грядущих поколений, без всякого соображения о том, что это уничтожение, эта растрата красы и богатства природы есть преступление, ужасное преступление, состоящее в нарушении самых священных прав нашего потомства».
«Уж не думают ли, чего доброго, что это варварское истребление (птиц, рыб и т. д.) можно пополнить, что этому страшному бедствию можно помочь, нарождая кучу детей, или что для возбуждения умственных способностей этих последних, для развития их добрых качеств и физической красоты не нужно ничего другого, кроме нежной матери, отца – истощенного развратом ловеласа, и так называемого здравого смысла, присущего народу?»
«Эта ужасная страсть плодиться, роковым образом увлекающая все народы в бездну, из которой не видно выхода, на что уже указывал Мальтус, напоминает мне того царя Мидаса, что в своем безумном пристрастии к золоту просил Божество, чтобы все, к чему он прикоснется, превращалось в золото. Просьба эта была исполнена; но первые же восторги при виде совершающегося на глазах царя чудесного превращения скоро сменились у него страхом, унынием и отчаянием, так как всякое кушанье царя превращалось в золото, и он увидел, что сам обрек себя на голодную смерть».
Не думаю, чтобы нашлось более очевидное доказательство того, что психическая деятельность может быть в высшей степени энергична, могуча и в то же время ненормальна относительно одного какого-нибудь пункта. Кто знаком с произведениями г-жи Ройе и Конта, тот, в сущности, не найдет ничего безумного в убеждениях, исповедуемых Бозизио, кроме разве его воздержания от употребления соли, слишком легкого костюма и сурового осуждения железных дорог, которые кажутся ему страшным злом. Отбросив это последнее, действительно нелепое мнение, мы увидим, что обе остальные странности свои он объяснял довольно разумно: так, употребление соли он считал излишним на том основании, что дикари, которые никогда не едят ее, все-таки бывают крепки и здоровы; ходил с открытой головой отчасти из подражания римлянам, отчасти вследствие справедливого мнения, что тогда лучше сохраняются волосы, а простоты в костюме придерживался, как мы уже знаем, с целью пропаганды своих идей. «Разве публика, – сказал мне однажды этот новый Алкивиад{149}, – стала бы останавливаться передо мной на улице и расспрашивать меня о моем учении, если бы я был одет иначе? Костюм служит рекламой моих проповедей, и я ношу его из принципа». Часто болезненным признаком казалось мне то, что Бозизио основывает все свои выводы на газетных статьях политического содержания, дающих слишком бедный материал в научном смысле; но он оправдывался тем, что в газетах всегда затрагиваются интересы дня и что для ознакомления с настроением общества ему нельзя игнорировать их, хотя он и не сочувствует этим интересам. Впрочем, его ненормальность проявлялась больше всего в том, что он придавал громадное значение ничтожнейшим фактам, вычитанным из какой-нибудь газетки, и тут же делал из них широкие обобщения. Прочтя, например, что в Лиссабоне ребенок упал в воду или что женщина сожгла себе юбку, Бозизио немедленно приводил эти факты в доказательство вырождения расы. Что же касается его образа жизни, то он может поставить в тупик любого гигиениста, который не в состоянии будет объяснить себе, каким образом этот старик, питающийся одной только полентой без соли, сохраняет удивительную бодрость, крепость, силу и ходит по 20 миль в день. Для психолога здесь любопытно проследить влияние умопомешательства на подъем духа, на развитие умственных способностей, иногда даже до одного уровня с гениями, хотя печальный недуг и придает всему мышлению оттенок ненормальности. И – кто знает! – если бы наш Бозизио был не жалкий чиновник, а студент юриспруденции или медицины, если бы он имел возможность учиться систематически, а не урывками, из него вышел бы, может быть, второй Конт или, по крайней мере, Фурье, с философскими системами которых у него много общего и от которых его отличает только одно – умопомешательство.
Не менее интересно проследить, какие разнообразные оттенки принимает сумасшествие в зависимости от духа времени. Если бы Бозизио жил в средневековую эпоху, в Испании или в Мексике, то, пожалуй, из этого защитника птиц и мученика за благо потомства выработался бы св. Игнатий Лойола или Торквемада, а свободно мыслящий позитивист обратился бы в фанатичного католика, приносящего человеческие жертвы для умилостивления разгневанного Божества. Но Бозизио живет в Италии, в конце XIX в.
Этот факт наглядно объясняет нам, почему в давно прошедшие времена и у диких или малообразованных народов появлялось столько случаев эпидемического сумасшествия и каким образом столько исторических событий могли быть вызваны безумным бредом одного или нескольких лиц, например секты анабаптистов, бичующихся, появление колдунов, восстания китайских тайпинов и пр. Помешательство у некоторых из них проявляется нелепыми, но в то же время грандиозными идеями и такой несокрушимой верой в них, что невежественная толпа невольно увлекается ими, чему отчасти содействует странность их одежды, необычайная внешность и аскетический образ жизни, всегда возбуждающий удивление толпы. Недаром же говорят, что она способна поклоняться лишь тому, чего не понимает.
Ряд условий, по-видимому, благоприятствовал тому, чтобы из Бозизио вышел настоящий пророк-новатор: для этого у него было и сильное увлечение некоторыми идеями, и железное здоровье, и воздержанность в пище, и бескорыстие, и глубокая вера в спасительность своей миссии: ему недоставало, по счастию, только одного – благоприятного времени для того, чтобы вызвать к себе всеобщее сочувствие. В противном случае Италия получила бы в лице Бозизио своего Магомета.
Но, приняв во внимание безупречность его жизни, образцовую аккуратность во всем, имеем ли мы право сказать, что это был обыкновенный сумасшедший? А убедившись в относительной новизне исповедуемых им идей, можем ли мы причислить его к массе описанных нами выше бессмысленных маттоидов? Конечно, нет.
Предположим, что Джузеппе Феррари, вместо того чтобы получить высшее образование, остался бы на таком же низком уровне развития, как Бозизио, тогда, наверное, вместо ученого, пользующегося вполне заслуженной известностью, из него вышло бы нечто похожее на бедного защитника птиц. Это предположение тем более вероятно, что и теперь некоторые рассуждения Феррари, например относительно исторической арифметики, а также относительно королей и республик, умирающих в назначенный день, по воле автора, – могут быть отнесены лишь к области безумия. То же самое следует сказать и о Мишле, по поводу его фантастической естественной истории, его академической непристойности, невероятного тщеславия [153] и тех последних глав истории Франции, которые он ухитрился превратить в какую-то странную смесь грязных анекдотов и нелепых парадоксов. [154] К той же категории можно отнести еще Фурье и его последователей, предсказывавших с математической точностью, что через 80 тысяч лет люди станут жить по 144 года и что тогда у нас будет 37 миллионов поэтов (вот несчастье-то!) да, кроме того, 37 геометров не хуже Ньютона; Лемерсье, писавшего одновременно с прекраснейшими драмами такие, в которых разговаривают муравьи, растения и даже само Средиземное море; Буркиелли, требовавшего от живописцев, чтобы они изобразили ему землетрясение в воздухе и гору, которая делает глазки колокольне и пр.