на свой дождевой зонтик, дышало наивным простодушием.
— Как мне жаль, хозяюшка, — сказал он, — что я вас разбудил сегодня так рано.
— Полноте, вы ведь не так часто ходите, уважаемый господин Шарлемань, чтобы я стала вас упрекать.
— Что поделаешь! Я живу, видите ли, в деревне и являюсь сюда только время от времени, по делам.
— Кстати, месье, письмо, которое вы вчера ждали, пришло сегодня утром. Оно толстое и пришло издалека. Вот оно, — сказала зеленщица, вытаскивая письмо из кармана. — Доставка оплачена.
— Благодарю вас, хозяюшка, — сказал Роден, стараясь казаться равнодушным; он сунул письмо в боковой карман сюртука и вслед за тем тщательно застегнулся.
— Вы подниметесь к себе?
— Да, хозяюшка.
— Так я займусь вашим завтраком. То же, что и всегда?
— То же самое.
— Сейчас приготовлю.
Говоря это, зеленщица взяла старую корзину, бросила туда три или четыре плитки торфа, пучок хвороста, несколько кусков угля и покрыла все это капустным листом. Затем, пройдя в глубь лавки, она вытащила из ларя большой круглый хлеб, отрезала от него ломоть, выбрала опытным взглядом самую лучшую черную редьку, разрезала ее пополам, насыпала в середину простой серой соли и, тщательно сложив обе половинки вместе, положила редьку рядом с хлебом на капустный лист, который отделял топливо от съестного. Наконец, она сунула в совок, покрытый пеплом, несколько горящих углей из печки, и поставила его в корзину.
Поднявшись по лестнице, она подала корзину Родену со словами:
— Вот ваша корзина.
— Тысячу благодарностей, — отвечал Роден и, вытащив из кармана панталон восемь су, вручил их зеленщице, говоря:
— Когда буду спускаться, я занесу вам корзину, как всегда.
— Извольте, как вам будет угодно!
Взяв под мышку зонтик, Роден поднял правой рукой корзину зеленщицы и вошел в темные ворота; затем пересек маленький двор и легко поднялся на третий этаж чрезвычайно запущенного дома; придя туда, он вытащил из кармана ключ и открыл первую дверь, которую потом тщательно запер за собою.
В первой из двух комнат, занимаемых Роденом, мебель совершенно отсутствовала; что касается второй, трудно было представить себе более невзрачную и печальную конуру. Обои, покрывавшие стены, были настолько истерты, изодраны и так выцвели, что рассмотреть их первоначальную окраску было невозможно; хромоногая складная кровать, снабженная плохим тюфяком и шерстяным одеялом, изъеденным молью, табурет и маленький стол, дерево которого было источено червями, печка из сероватого фаянса[367], истрескавшаяся, словно японский фарфор[368], старый сундук с замком, задвинутый под кровать, — такова была меблировка этой запущенной конуры. Узкое окно с грязными стеклами едва освещало комнату, почти совсем лишенную воздуха и света из-за высокого здания, выходившего на улицу; два старых платка, которые были скреплены друг с другом булавками и могли скользить по веревке, служили занавесками; наконец, разошедшиеся и поломанные доски пола, позволявшие видеть штукатурку, свидетельствовали о глубокой небрежности жильца к своему жилищу.
Заперев дверь, Роден бросил на складную кровать шляпу и зонтик, поставил на пол корзину и вынул из нее хлеб и редьку, которые положил на стол; затем, став на колени перед печкой, он положил туда торф и начал раздувать горящие угли, принесенные в совке. Когда, как принято говорить, печка стала тянуть, Роден тщательно расправил оба платка, служившие занавеской, и, считая себя теперь защищенным от всех глаз, вынул из бокового кармана полученное от матушки Арсены письмо. При этом он достал еще несколько бумаг и свертков; один из них упал на стол, грязная и засаленная бумажка развернулась при падении, и оказалось, что в нее был завернут почерневший от времени орден Почетного легиона[369], красная ленточка которого почти потеряла первоначальный цвет.
Увидев этот крест, Роден пожал плечами и, насмешливо улыбаясь, сунул его назад в карман вместе с медалью, снятой душителем с Джальмы. Потом он вынул большие серебряные часы и положил их на стол рядом с письмом из Рима. Он смотрел на письмо со странной смесью недоверия и надежды, боязни и нетерпеливого любопытства. После минутного размышления он взялся было уже распечатывать конверт… но вдруг, как бы повинуясь какому-то странному капризу, заставлявшему его добровольно продлять муки неизвестности, столь же захватывающие и возбуждающие, как азарт в игре, он положил письмо снова на стол и, взглянув на часы, решил, что вскроет его только в половине десятого, т. е. через семь минут. По-детски подчиняясь роковому суеверию, от которого не избавлены и высокие умы, Роден сказал себе:
— Я горю нетерпением распечатать это письмо. Если я открою его ровно в половине десятого, новости будут хорошие.
Чтобы занять чем-нибудь эти минуты, Роден сделал несколько шагов по комнате и остановился, как говорится, созерцая две старые пожелтевшие, ветхие гравюры, висевшие на проржавленных гвоздях.
Первое из этих произведений искусства, единственных украшений, которыми Роден убрал свою комнату, была грубо написанная картинка, размалеванная красным, желтым, зеленым и синим, — одна из тех, что обычно продают на ярмарках; итальянская надпись свидетельствовала, что картинку состряпали в Риме. Она изображала женщину с сумкой, покрытую лохмотьями, с маленьким ребенком на коленях; отвратительного вида гадалка держала в своей руке руку ребенка и предсказывала ему будущее, тогда как из ее рта выходила напечатанная крупными синими буквами надпись: «Sara papa» (он будет папой).
Другая картина, как будто вызывавшая глубокие размышления у Родена, был превосходный эстамп, тонкая законченность которого, смелый и вместе с тем точный рисунок странно контрастировали с грубой мазней картинки, висевшей рядом. Эта редкая и великолепная гравюра, за которую Роден заплатил целых шесть луидоров (необыкновенная роскошь!), изображала мальчика в лохмотьях. Некрасивость лица мальчика вполне искупалась необыкновенно умным выражением его характерных черт. Он изображен был сидящим на камне лицом к зрителю, опершись на колено и положив подбородок на руку; кругом было стадо, которое он пас. Задумчивая, серьезная поза этого нищенски одетого подростка, могучий широкий лоб, тонкий, проницательный взор и крепко сжатый хитрый рот, казалось, говорили о неукротимой воле, соединенной с выдающимся умом и ловким коварством. Над головой мальчика был нарисован окруженный атрибутами папской власти[370] медальон с изображением портрета старика, резкие черты которого, несмотря на его дряхлость, очень напоминали черты подростка в лохмотьях.
Под гравюрой было написано: «Юность Сикста V»[371], а под картиной — «Предсказание»[372].
Подходя все ближе и ближе и всматриваясь в картины вопрошающим и загорающимся взглядом, как бы желая почерпнуть в них вдохновение и надежду, Роден так близко подошел к ним, что, стоя и держа правую руку за головой, он теперь прислонился к стене и облокачивался на нее; левая рука, засунутая в карман