которые там, в кастрюльке, наваристых, густых, ароматных…
— Кажется, щи у вас уже согрелись, Л… Лесник, — сказала она, запнувшись на имени.
Лесник встал и снял с огня кастрюльку. Открыл крышку. И прямо так, через край, через густое облако пара налил полную тарелку. Там как раз и было — на полную тарелку.
— А вы? — спросила Ирина, не отрывая глаз от его рук, которые взяли тарелку за края и поставили на столик, прямо перед ней.
— Я не хочу, — ответил Лесник. — Я сыт. Ешь давай, не разговаривай.
Ирина не заставила себя упрашивать. Щи оказались роскошными не только на запах и на вид, но и на вкус. И хлеб с ними тоже был сам по себе — блюдо. Да с майонезом. Да с лучком. Она уплетала за обе щеки, а он сидел и смотрел на нее, и взгляд у него был спокойный и даже как будто немного настороже — как будто он чего-то от нее ждал.
И дождался. Ирина вскочила из-за стола и пулей бросилась в туалет — слава Богу, заметила, где он, пока шла из ванной. В туалете ее вырвало, страшно, до конвульсий и головной боли. Она спустила воду, на ватных ногах перебралась в ванную, умылась, прополоскала рот и вернулась обратно на кухню. Лесник, похоже, слил щи обратно в кастрюлю и теперь разогревал их еще раз. Рядом с кастрюлькой шумел чайник. В остальном на кухне ничего не изменилось.
— Скажите, Лесник, — хриплым голосом, с трудом выталкивая слова через саднящее горло, сказала Ирина. — У вас случайно не найдется водки. Просто водки.
— Нет, не найдется, — спокойно глядя ей в глаза, ответил Лесник. — Для тебя — не найдется. С водкой вообще на ближайшие полгода придется завязывать. И с травкой тоже. И еще много с чем помимо водки и травки.
В Ирине поднялась вдруг мутная волна тяжелой и тупой злости.
— Слушайте вы, Лесник, или как вас там еще. Вы мне никто. Ясно? И командовать мной не имеете права.
— Имею. На тебя — имею все права, какие только есть.
Где-то я уже слышала что-то похожее, успела подумать Ирина, и тут на нее накатила волна дикого, неконтролируемого бешенства. Очередной мужик. Очередной козел в штанах. Герой труда и обороны. Прыщ на ровном месте.
— А иди ты, — сказала она, из последних сил сдерживаясь, чтобы не схватиться за лежащий на столе нож.
— Не пойду. И ты никуда не пойдешь. А нож лучше не трогай. А то будет больно.
— Что? Что ты сказал? Ах ты, козлина! — Ирина убрала на всякий случай руки за спину, от греха, и прижалась лопатками к прохладной стене. — Ты что же думаешь, отбил меня у жлобья, и ты теперь на коне? Да не фига подобного. Да ты сам такой же как они, ничем не лучше. Трахнуть меня тебе надо? Чистенькой? Грязная — не устраиваю? Ну, пойдем, пойдем, где у тебя тут койка? Я все отработаю. И даже денег с тебя не возьму — за помыв и кормежку. И за спасение жизни.
— Прекрати истерику, — спокойно сказал Лесник.
— Какую истерику? Какую, к чертовой матери, истерику? Да в гробу я тебя видала, понял? Ты понял меня? Ты думаешь, спас мне жизнь, и я тебе по гроб жизни обязана? В ножки тебе поклонюсь? Да я сама, понимаешь? сама нарывалась! Потому что жить больше не могу! И не хочу! А ты пришел и все испортил! Ты все, все испортил! Ты — сволочь! Я не просила меня спасать! Мне не нужна жизнь, пойми ты это своей тупой башкой, не нужна…
Лесник оттолкнулся от подоконника и сделал шаг к ней навстречу.
— Не подходи! — нож со стола будто сам собой прыгнул Ирине в руку. — Не подходи, мразь, убью!
— Лови! — крикнул вдруг Лесник и бросил чем-то в Ирину. Она автоматически поймала левой рукой в воздухе — спичечный коробок — и тут же в глазах у нее потемнело от резкой боли в щеке, из глаз брызнули искры, и она услышала, как звякнул об пол выпавший у нее из руки нож.
Она сползла по стенке вниз и села. И не сопротивлялась, когда он поднял ее за плечи и повел по коридору в комнату. Он снял с нее халат и осторожно подтолкнул к кровати, застеленной чистым бельем. Он уложил ее на подушку, укрыл одеялом, подоткнул, а сам сел рядом и принялся как кошку, как собаку гладить ее по голове и нашептывать что-то ласковое, из чего Ирина, прежде чем провалиться в сон, разобрала только: «Раз тебе не нужна твоя жизнь, она нужна мне». А потом она заснула. И ей приснился отец, молодой и веселый, за штурвалом идущего по Волге катера, а она сидит сзади и, перекинув руку за борт, играет с тугой плотью теплой летней воды; и отец, смеясь, оборачивается к ней и, перекрикивая рев мотора, что-то пытается ей объяснить. Она ничего не слышит и спрашивает: «Что? Что? Говори громче, я ничего не слышу? Что?» — и ей очень важно услышать то, что он скажет, но она понимает, что даже если приставить ухо к самым его губам, то все равно смысла сказанных слов она не поймет. И от этого ей хочется плакать, и она плачет, безнадежно и горько, а отец все говорит и говорит, и улыбается ей, и постепенно плакать становится легче, и хочется сидеть вот так долго-долго, слушать его, не понимая, и плакать, и это, наверное, тоже счастье.
Она проснулась на следующий день почти в полдень. И подушка была мокрая от слез.
* * *
8 июля 1999 года. Сеславино. 23.11.
В дверь постучали. Два раза, очень тихо. Ирина, уже успевшая достать пистолет и снять его с предохранителя, отступила в угол, за стол, так чтобы дверь была перед ней, а вот окна чтоб за спиной у нее не было. Пистолет она положила на стол и прикрыла его первой попавшейся под руку тряпкой. Схватить его и нажать на курок — доли секунды. А в том, что в случае чего она не промахнется, Ирина была уверена.
— Кто?
— Ира, открой, это я, Ольга, — голос был какой-то странный, как будто придушенный.
— Не заперто, — все так же негромко сказала Ирина. — Входи.
Дверь медленно открылась. В коридоре действительно стояла Ольга, одна, и держалась рукой за горло.
— Входи, — еще раз сказала Ирина. — И закрой за собой дверь.
— Да ты не бойся, — как-то невесело, краешком рта ухмыльнулась Ольга. — Тебя он не