Последние строки они пропели уже слитым в единое голосом, в полном согласии друг с другом, и обнялись так крепко, как могли; слились в поцелуе; и, ежели и чувствовали теперь холод, то попеременно с жаром.
Толкавший их сзади поток, набирал все большую силу, и вот Рэнис уже перестал чувствовать дно, под своими ногами; и леденящая эта сила подхватила понесла вперед, вперед — все быстрее и быстрее. Сзади слышались вопли: они эхом расходились под пещерными сводами, леденящим кружевом дробились в черном этом воздухе, и, так как кто-то первым выкрикнул имя «Вероника!» — так вот уже и все остальные принялись ему вторить, и весь этот, набирающий все больше голосов хор — все звал ее на помощь; и каждый то, замерзающий чувствовал, что она может согреть его так же, как теперь согревала Рэниса… Но что же она могла сделать? Как могла прийти на помощь каждому, когда сама чувствовала себя во власти стихии.
Поток все убыстрялся, и, хотя стен по прежнему не было видно, судя по сильному обвивающему со всех сторон журчанию, они попали в расселину, стены которой беспрерывно продолжали сужаться, а свод становится все более низким. Вот что-то пребольно ударило Рэниса в голову, и он, чуть вытянув руку, содрал кожу о стремительно проносящийся, промерзлый свод.
— Вероника, нам придется сейчас нырнуть. — и тут же, развернувшись назад, прокричал. — Все ныряйте — здесь низкий потолок! — затем быстро проговорил. — Дикари то эти, хотел бы я знать, как здесь проплыли… Вероника, Вероника… ну сейчас…
— Да, да — я готова.
Вот он вобрал в легкие побольше воздуха (но это был такой морозный воздух, что лучше бы его было и вовсе не вбирать — он только тело леденил) — вот погрузился под воду, продолжая держать в объятиях Веронику, ну а она столь же крепко и его обнимала. Они прижимались друг к другу лицами, губами, и чувствовали, как поток несет их все быстрее и быстрее; как эти ледяные, черные мускулы, напрягаясь вокруг, вертят их тела — все быстрее и быстрее. Тела их по прежнему попеременно прожигал то пламень, то лед; но дышали же они через губ друг друга — так проходило время, а течение все несло их все быстрее, и, несколько раз ударившись о стены и дно, они почувствовали, насколько же, действительно, стремительный этот поток…
С самого же первого мгновенья и Рэнису, и Вероники казалось, что сейчас вот все это должно прекратится — ведь, право, не могло же это продолжаться долго, ведь должны же были они увидеть свет, выплыть к теплому воздуху — а, ведь, в этой ледяной воде была смерть!.. Но проходило мгновенье за мгновеньем, а теченье несло их все дальше, и было все таким же стремительным. Они по прежнему неслись в этом мраке обнявшись, по прежнему дарили друг другу свое дыханье; однако, и чувствовали, что этот теплый воздух становится все более слабым, что он уже не в силах согреть тела, а холод сжимает, сжимает — промораживает их насквозь…
Уж и не ведомо, сколько это продолжалось, но, вдруг, понял Рэнис, что еще несколько мгновений, и не только его сердце, но и сердце Вероники остановится. Тогда он рванул и свое тело, и тело Вероники вверх, и девушка так же помогала ему — они вместе, слитно совершили это движенье; голова Рэниса, все-таки, вырвалась из под воды первой — он стремительно вдохнул — нет, не воздух, а какой-то ледяной кисель — тут же незримый в черноте выступ, с прогибающихся над водою сводов, словно дубина ударил его по скуле — и удар был такой силы, что, если бы он пришелся не так, не плашмя, и в висок или в лоб, то Рэнис непременно был бы мертв. И все это произошло в такое краткое мгновенье, что Вероника так и не успела из под воды вырваться. И он, понимая, какая опасность ей грозит, тут же увлек ее назад, в промораживающую эту толщу; и там, у дна, к ней губами прильнул, и выдохнул весь воздух, который набрал; тут же сознание его потемнело, и он понимал только, что погружается в какое-то бездонное черное озеро, и уже не может пошевелить ни руками, ни ногами — он попросту не чувствовал их… Только к груди его прижалось что-то теплое, таящее в себе пламень, но и этот пламень умирал — он чувствовал, как слабеют его порывы: да — становятся едва-едва слышными, прерывистыми…
Что-то живое примыкало к его губам; кажется — это было продолжение его тела. Вот это живое зашевелилось, и, неожиданно, понял Рэнис, что это слова — каждое из этих слов, теплым облаком заполняло его гортань, а затем, чем-то сладостным, трепетным, нежным — обнимая, целуя — разливалось и по голове, и по всему телу:
— Рэнис, Рэнис… Мы будем жить. Мы обязательно; слышишь — мы обязательно отсюда выберемся. Иначе, ведь, и быть не может. Ведь, жизнь так прекрасна, так светла… Я люблю тебя… Ты знаешь — я люблю всех; но тебя то — тебя я люблю, как никого иного… Ты знай, знай — что и я, проживая в этой избушке, в глубинах Темного леса, одной мечтою, о тебе; о тебе, мой милый, жила… Ты говорил когда-то, что я была твоею звездой, во мраке подземелий; а ты, ведь, и не звезд, ни меня еще и не видел… Так вот и ты был моей звездою — так каждый из нас чувствует, что где-то есть твоя вторая половинка, что и эта вторая половинка ждет встречи с тобою… Так я люблю тебя — Люблю! Мы вырвемся, слышишь, слышишь Рэнис?! Мы обязательно будем жить!
Никогда юноша не чувствовал себя так близко к смерти, и, в то же время, никогда не чувствовал такого блаженство. Мириады образов, еще неясных, но таких же чарующих, как стихи, были где-то совсем рядом, в этом мраке смерти; еще немного, и он должен был бы погрузиться в их волшебное бытие; и в то же время, чувствуя, что смерть совсем рядом, что в любое из мгновений его сердце остановится, и не будет уже ничего в этой жизни — понимая это, он понимал и то, что все, значившее в этой жизни, отходит куда-то, стремительно теряется во мраке — и хотелось еще покаяться, в том, уже кажущимся незначимым, уже теряющимся в прошлом. Он, зная, что с движеньями губ, его слова разливаются и в ней, заговорил:
— Робин — так его звали. Это мой брат. Ты нас просто спутала. Я… я не достоин твоей любви… Это он пламенел о тебе днями и ночами — это он, видел тебя своей звездою. Да — он достоин твоей Святой любви, потому что и сам он, возносясь к тебе и днями и ночами — сам стал Святым. Но так получилось, что я оказался рядом с тобою, и я был слишком слаб, чтобы признаться тебе во всем!.. Прости же, прости же меня!
В этом состоянии нельзя было усомниться — здесь каждое слово звучало истиной, и вот Вероника вздрогнула, и вдруг сама в могучем движенье, понесла его вверх, и вот они вырвались на поверхность; их обвил ледяной воздух, но ничто уже не било, и течение сильно замедлилось, через несколько мгновений их вынесло на незримый каменный берег; и они попытались распустить свои объятия, вздохнуть — но, оказалось, что воздух был таким холодным, что уже покрыл их тела ледяною коркой, и губы, и лица их были теперь сцеплены льдом — они как бы вмерзли друг в друга, и не могли ни пошевелиться, ни издать какого-либо звука, только ноздрями могли они стремительно вбирать этот жгучий мороз…
— Я знаю — ты простишь меня, ты всех прощай; но — это правда, правда. Я был слишком слаб: да — зря я считал себя борцом, которому ничего, кроме этой самой борьбы и не нужно. Оказывается, так мне не хватало любви девичьей! Ведь, как зашептала ты мне нежные слова, как теплым своим дыханьем обвила, как прильнула в поцелуе небесном, как закружила в танце под луной, да по снежному полю — помнишь, помнишь? — Вот тогда то я и не смог противится, вот тогда и исчез Рэнис-борец, появился Рэнис-влюбленный, Рэнис-романтик… Но не я, не я…
И вновь, ласкающее поцелуями облако нахлынуло в его сознание:
— Нет, нет — что ж в этом?.. Я не знаю, плохо это или хорошо, но, ведь, мне было так хорошо рядом с тобою, и тебе… Все это время, мы как бы в танце кружили, так можно ли теперь отвернуться от этого? Это было, было!.. Мы были так счастливы, что не чувствовали этих дней… Танец! Танец!.. Какой восхитительный это был танец!.. Ну, а теперь мы умираем, вмерзаем друг в друга, так зачем же говорить это: «Тебя любил иной, и ты любила иного…». Сейчас, перед лицом смерти, не боюсь этого сказать: что же это была как не любовь?.. Неужели же все эти дни был один только обман, одна только слепота? Те чувствия, те огромные чувствия, которые мы испытывали — неужели это мог быть самообман? Те стихи, которые мы друг другу дарили — неужели и это тоже был самообман? Неужто все это ложь? Но, ведь — это не так! Ведь, эти чувства самые сильные; ведь, ничего не может быть этих чувств сильнее! В них сила — в них такая сила, любимый мой Робин… Рэнис… Да, что говорить — зачем, зачем — ведь, я это говорю, когда мы и так уже слиты, итак ты чувствуешь тоже, что и я. Так, ежели эти чувства, если эти самые искренние, самые сильные чувства — ежели и они есть самообман, так что же тогда правда? В чем, скажи мне — в чем тогда правда?.. Нет — это не была ложь! Мы любили друг друга? Чего же боле? Мы жили любя, и умираем мы любя…