И вот он сделал один шаг, второй, третий — все простирая к тому далекому, незримому для иных, но для него сияющему брегу; и даже Даэн не понимал, что с ним происходит; нет — Даэн был слишком поглощен уходом за Дьемом, да и не стал обращать внимания на шаги Сикуса, полагая, что никуда он, все равно, не денется — пройдется по этому островку, не более того. Тем более, не пытались его остановить «мохнатые», теперь их благоговением перед ним было таково, что возьми он кого из них, и начни поедать, так такой бы и противится не стал, но смотрел бы с почтительностью, да еще рад был, что его поедает «могучий». Они, видя, что он идет к воде; видя, каким могучим светом пылают его очи, думали, что он совершит сейчас еще какое-то чудо, и, расползаясь перед ним, протягивали кровавые обрывки своей ужасной трапезы, а он видел только, как вокруг него волнуется некое море чувств, как расступается перед ним, и как тянется плавными, изгибающимися волнами; но к нему так и не прикасается, как трепещет, волнуясь.
— Да, да — я понимаю; я так понимаю тебя, милое ты мое море! Да — ты море, ты чувствуешь и мое волнение. Ведь, чтобы достичь Рая, я еще должен пересечь темную бездну!.. Бездна, бездна — она может поглотить меня; но может ли это страшить меня?! Могу ли я испугаться вечной муки, ради только одного шанса: чтобы оказаться рядом с нею?!.. Да она же поможет мне — если уж бездна станет заглатывать меня, так Вероника, устремиться ко мне, протянет свои сияющие лучи и…
Так ему все и представлялось: тот берег, откуда долетал едва уловимый, напряженным до предела слухом голос — раем, который и описать нельзя; но тем раем, который весь был Вероникой; а вся эта заполненная телами ледяная вода — адской бездной. И вот он остановился там, где изумрудная зала обрывалась; переходила в эту бездну, громко-громко, со страстью, выкрикнул ее имя, и вот уж, из всех сил, совершил прыжок; он пролетел метра три, погрузился в ледяную воду, и, чувствуя, что бездна затягивает его, могучим движеньем, жаждя жить и любить — вырвался; вот еще раз, со страстью, бросился вперед; и он рычал, и он выл, и он молил это имя — без конца, без конца повторял он его: «Вероника!.. Вероника!.. Вероника!..» — и все бился и бился, вперед и вперед. Вот, показалось ему, будто преисподняя, тысячью кольев пронзила его тело — то была судорога, охватившая его хилую плоть.
Так как заветный берег приблизился, ближе стал и голос Вероники; и это уж для его воображения было настоящими лучистыми струями, которые точно скопления небесных симфоний, вытянулись к нему, от блаженного берега, окутали бессчетными поцелуями его тело; вот и над водою взметнули…
Ему казалось, что он парит над водою, хотя, на самом то деле, он только совершал все новые рывки; и так часто, как не мог бы биться человек, как мог бы биться в агонии какой-то привыкший к тяжкой жизни, сильный зверь; и еще через несколько минут — он вырвался на тот берег; крупно дрожа, роняя не только из носа, но и из ушей, и изо рта кровь, стал он выговаривать это слова; и… если бы вы услышали, какая тогда в его голосе страсть была — я думаю, что и у человека бесчувственное (точнее: похоронившего до поры до времени свои прекрасные чувства) — и у такого человека вспыхнули бы от этого голоса очи — но он то шепотом пел, и с такой выразительностью пел, этот постоянно зажатый человечек, что так и лучший из эльфийских певцов не смог бы пропеть. Эта многого ему стоило — он уже едва жив был; но ведь он Верил, что уже мертв, что он ступил в Рай, которым была Вероника — и потому презревши законы тела, он увеча это тела, совершал то, что только дух его мог совершить.
И теперь ее голос был где-то совсем рядом, а Сикусу то уже казалось, что он плывет в этом голосе — и он все шепотом пел, как ему казалось, вторя райскому хору. Между тем, под ногами его лежали изуродованные тела, они стонали, многие обезумели от боли; у многих были раскроены черепа, и мозг вытекал на камень, но они еще как-то были живы, и они все звали Веронику. Сама же Вероника за общим этим адским хором услышала пение Сикуса — да разве же можно было и не услышать его, такой отличный от всех остальных голосов? И вот она промолвила, обращаясь к Рэнису, руку которого не отпускала все время:
— Слышишь?.. Быть может, мы так замерзли, что уже умираем, но, в этом мраке… нет — не Сикус. Сикус никогда бы петь так вот — и, все-таки, я узнаю, что — это его пение. Будто бы — это его дух поет так!..
— Да, действительно, действительно. — вырывал из сжимаемой то холодом, то жаром груди Рэнис. — …Какое дивное пение! Но он же зовет тебя… Давай подойдет; хотя, ежели это дух… да — мы, верно, где-то между жизнью и смертью; чувствуешь, как иногда тела болью наливаются, а затем, спустя каких-то несколько мгновений уж и не чувствуешь этих тел. Ну, давай к духу подлетим-подойдем; и уж не важно: жив я, мертв — главное, что ты рядом…
И вот они устремились к Сикусу, и вот уже Вероника положила ему руку на плечо, вот, во мраке, приблизила к нему, поющему, пышущему жаром, свой лик; вот поцеловала его в лоб, потом в губы, потом — в правую щеку, потом — в левую, и прошептала:
— Сикус, бедненький ты… Да что с тобой?
Она не знала, что с ним произошло, когда она к нему прикоснулась, да и мне не описать этих чувств: что скажут слова: «Его пламенем всего изнутри разорвало!.. Он как в облако огромное обратился!.. Он разом почувствовал столько восторга, столько изжигающего волнения, сколько чувствует поэт, ежели собрать в мгновенье весь трепет вложенный им в поэмы, в течении всей своей жизни!..» — но что эти слова! Вот что почувствовала Вероника: от Сикуса будто бы изжигающая волна поднялась — так разом, то просто жаром от его тело било, а тут, бывает такое у небесных светил, когда они сбрасывают свою оболочку; и летит этот раскаленный гад, изжигая все, на не представимых пространствах — так вот и Сикус, когда прикоснулась к нему, напряженному до предела, Вероника; словно оболочку раскаленных частиц сбросил — какой же силы было его чувство, когда вопреки всем законом, без всякого волшебства, он испустил во все стороны раскаленный ток, который пробрал всех в окружении нескольких десятков метров до костей, благодаря которому многие отогрелись, хоть и не надолго. Так какими же словами должен я описывать чувство, которое могло привести к таковому?!..
Сикус итак тощий, в несколько мгновений, похудел еще значительно больше; и он, чувствуя, что возносится куда-то высоко-высоко, что вокруг сияют звезды, и таким прекрасные, каких он никогда не видел, и даже представить себе не мог — наполняют его сознание, и каждая из бесконечного множества звезд и туманностей, ведает ему все свои тайны; нет — опять таки не могу я должно объяснить этого, и передаю земными понятиями, то, что к земному и не относится, то, что и не чувствовал, и не испытывал ни один живущих; но некое подобие испытывал дух Сикуса возносясь все выше и выше; и уж видя пред собою град, озаренный тем светом, которого нет ни на земле, ни на небе…
А тело Сикуса стало очень легким и сухим, словно он стал мумией, которая пролежала в этом мраке уже не одну тысячу лет; и он уже ни издавал ни одного звука, но опадал бесшумно; да — разве что кости его, осушенные в этом порыве Любви (да — Любви, Любви, Любви — самого могучего чувства во вселенной) — так вот кости его, как будто в тисках дробились, и так трещали.
А Вероника, вся наполненная его жаром, все его чувства сразу и поняла; и уже готовые вылететь из нее ласковые слова, вдруг обратились в стон — и в этом стоне была великая сила, и в нем звучала музыка; но, все-таки, было больше боли, а сострадание… больной душе можно было приникнуть к этому стону, и, как из родника поглощая эту жалость, исцелиться. Но она, выпустив Рэниса, который сам онемел от этой пылающей волны, подхватила Сикуса и осторожно уложила его на свои колени; затем, так же стремительно (и совсем то не так, как обычно, но резким, порывистым движеньем) — уложила его уже на камень, но сама упала перед ним на колени, и сильным движеньем разорвала одежку на его груди; тут же припала лицом, к этой холодеющей, торчащей ребрами поверхности; тут же принялась целовать; и шептала то она голосом, таким трепетным, таким чувственным, какого у нее еще никогда не было:
— Сикус, родненький, родненький ты мой!..
Ведь, ни от Рэниса, ни от кого-либо иного, никогда, ни она, ни одна другая девушка (я по крайней мере не слышал о таковом) — не получала такого вот небывалого, не от жизни этой чувства — и она, понимая все это, и полюбила его сильнее, чем кого бы то ни было. Ведь, как же она не могла не отвечать (по крайней мере стараться) — таким же по силе чувством; как же могла приняв такой дар, не ответить тем же? И она готова была отдать жить, какие угодно муки принять, ради того только, чтобы сделать ему хорошо.
Но она чувствовала, как с каждым мгновеньем, удары сердца в его груди становятся все более слабыми — она чувствовала, как дух покидает это хрупкое тело; и он все целовала, и все лила жаркие слезы на его грудь…