— Как тебя зовут, девочка? — спокойно спрашивает Неккара. Аэлла чувствует прилив радости: она здесь не одинока. Неккара тоже не поддалась.
— Карина. Я послушница, — разлепляет распухшие от удара губы белокурая.
— Уже послушница? — будто они и не в подземелье, за два часа до казни, а в Храма после молитвы, удивляется целительница. — А меня зовут Неккара, я старшая жрица. Это послушница Аэлла, это младшая жрица Сати, это Крейтон.
— Неккара, нас казнят?
— Если будем ползать на брюхе и лебезить, выдавая других жриц, может быть, и нет. Но мы же не собираемся это делать?
— Не будем… Мне страшно…
— И мне тоже, девочка. Но нельзя сдаваться страху. Исмина нас не оставит…
Девочка на некоторое время замолкла. А потом неожиданно просит:
— А вы можете спеть какую-нибудь из наших песен?
Отказать девочке, оказавшейся смелее и честнее начальства, кажется ей свинством. Набрав в легкие воздуха, Аэлла поет «Колыбельную Нарамис» — одну из песен о защитнице Эрхавена.
«Будут волосы огненною волной Золотиться под солнцем до пят, Будешь милою, радостной и молодой, И не знающей горя и зла.
Будут бури и беды тебя стороной По далекой тропе обходить, Будет жаркое солнце сиять над тобой. Будет ветер тебе ворожить.
Будет ласково тенистый лес шелестеть. Будет весело речка и сверкать, Соловьи о любви и мечте будут петь, А дорога — звать в синюю даль.
Никогда не коснется пусть злая беда Твоих юных девичьих плеч. Не найдет пусть тебя лютый враг никогда. Так и будет, ты только поверь.
И куда-то лететь будут мимо года, И сиять грибной будет дождь, А теперь спи спокойно, Нарамис моя, Пусть на улице ветер и дождь…»
— поет Аэлла. Голос, сперва тихий, хриплый, смущенный, звучит все увереннее. Ббудто не в подвале они, а на людной базарной площади горячим летним вечером, и рядом — друзья из балагана, веселая, щедрая на пожертвования «почтеннейшая публика», ей снова пятнадцать, а вокруг — бескрайнее море солнца и счастья. Неважно, что они в плену, неважно, что жить осталось два часа. Важна лишь песня.
Змеями, которым прищемили хвосты, шипят настоятельница и ее товарки. Но песне не важны их глупые страхи и злоба. Она разливается, широкая, свободная, счастливая… и яростная — ибо это песня о той, кто погибла, не отрекаясь от Храма и богини.
«Не случилось, как, мама, ты пела мне. Не случилось ни лета, ни юной зари, А была лишь война, пораженье и плен. И алтарь, где меня убивали враги. Были скорбь и потери, потерян им счет, Кровь, залившая храмовый пол — и страну. Стрела вражья, со свистом летящая в лоб, И дорога туда, в беспросветную тьму. Я не стала такой, как ты пела мне.
Дальше жить, так, как жили, нам было нельзя. И за правду тогда подняла я свой меч, И во имя родины кровь пролила. И пошла я захватчикам наперекор, Потому что нельзя было все им простить, И за тех, кто не мог за себя дать отпор. Я должна была гадов побольше убить, Чтоб когда-нибудь, через полтысячи лет В тьме земной забрежил рассвет, И далекий потомок увидел, что мне Пела ты в эту ночь в тишине…»
Аэлла с удивлением вслушивается в собственный голос. А ведь, оказывается, не такой уж он глухой и хриплый… Или в камере, где никогда не звучало песен, любой голос кажется красивым и звучным?
Танцовщица с радостным изумлением замечает в глазах Карины восторг. Спокойствие «новеньких» и раньше нравилось девушке, но теперь в ее глазах и Неккара, и Аэлла поднялись на недосягаемую высоту. Аэ готова поклясться, что новая подруга прошла бы за ней в огонь и воду… только идти им обеим никуда не придется. Жить осталось ровно столько, сколько потребуется на комедию с «отречением» и «покаянием». Наверняка предстоящее действо будет помпезным и торжественным, но придется его испортить. Чтобы палачи вовек не отмылись от клейма убийц.
Два часа кажутся вечностью, но когда заканчиваются, все приходят в ужас, как быстро они пролетели. Дверь открываются, в камеру вваливаются не меньше взвода солдат в полном боевом доспехе. Мечи обнажены, арбалеты заряжены. Аэлла не сразу понимает, к чему такие предосторожности, ведь здесь всего несколько избитых, измученных, опозоренных женщин, а Крейтон явно бредит, и уж точно не может сопротивляться. Наверное, опасаются, что «язычники» пустят в ход магию. Под воздействием речей «отца Сиагрия» жрицы наверняка уже превратились в кровожадных чудовищ…
— Уважают нас, — усмехается Карина.
— Молчи! — шипит старуха-настоятельница. — Всех погубишь…
Аэлла поняла: эта к «покаянию» уже готова. Впрочем, остальные не лучше. Ее передергивает от заискивающе улыбающихся жриц, и лютой ненависти во взглядах на ученицу. Аэ ощущает отчетливое желание, чтобы их казнили — пусть даже вместе с ней. И темную, подсердечную и непристойную для послушницы ненависть к жрицам-отступницам.
Аэ не помнит, как их вели (а Крейтона тащили) по вымершим улицам. Тут и там попадаются неприбранные, распухшие и почерневшие трупы, от которых тянеттошнотворным смрадом. Несколько раз из домов выскакивают, скрываясь в грязных переулках, мародеры. В одном месте прямо посреди руин дома стоит кровать, на ней трое увлеченно занимаются любовью — раз все равно умирать, хоть успеть развлечься. Отец Сиагрий морщится, но арестовать развратников не приказывает: есть дело важнее.
Впрочем, те, кто соизволили заметить процессию, никакой жалости к пленным не проявляют. Скорее наоборот: еще красивая женщина лет тридцати пяти с толстой соломенной косой сопровождает процессию до самого лобного места, не упуская случая плюнуть в пленных. Если ветер не дует навстречу, плевки долетают, а связанные пленники не могут даже утереться. Каждое попадание сопровождается истерическим хохотом и отборной бранью.
Сперва Аэлла удивлялась, потом поняла. Наверняка подручные Сиагрия уже наплели небылиц о том, как жрецы Исмины, Аргелеба и прочих наколдовали жуткую болезнь, а Сиагрий со товарищи ее остановили, уничтожив «язычников» и «чернокнижников». Или, может, поветрие представлено как божья кара за устроенный разврат и почитание ложных богов?
Словно прощальный подарок Исмины, на Аэллу снисходит спокойная уверенность в собственной правоте. Больше она ничего не боится: худшее уже случилось, а большее жрецы Единого смогут сделать, только если поддаться.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});