Ветер кружил перепончатые крылья ветряных мельниц, воды Сены и Бьевра вращали тяжелые жернова, но не могли намолоть и пригоршню муки, зато чума не уставала перемалывать людские жизни. В полях, шурша, осыпалось спелое зерно, но не видно было жнецов с острыми серпами, зато чуме в то лето досталась обильная жатва. Горели дома, ревел скот, плакали женщины и дети, молча смотрели мужчины, шепотом творя молитву. И по двенадцати дорогам к воротам Парижа нескончаемо тянулись беженцы, скрипели повозки, брели коровы, лошади, ослы, вздымая красную и серую пыль, оседавшую на землю уже черной — от жирного копотного дыма. Но все двенадцать городских ворот уже третью неделю были наглухо закрыты; в кованые скобы стража вбила громадные железные брусья; подъемные мосты, перекинутые через рвы, подняли.
Коровы стояли в воде, мыча от боли, даже не отгоняя оводов, — их не доили третий день. Должно быть, проточная речная вода облегчала страдания животных, — они все дальше заходили в Сену, вздымая морды. Волна захлестывала их, и наконец черная корова с обломанным рогом поплыла к Сите, за ней еще три коровы и теленок. Выбравшись на вязкий илистый берег, животные побрели, звеня бубенцами. Стража, охранявшая ворота, расстреливала их из арбалетов. Рыжей телке стрела попала в бок, она упала, поднялась, разъезжаясь копытами, и, подталкивая рогами теленка, тяжело побежала к реке, чтобы вернуться на остров Коровий перевоз. Островом владел парижский епископ Гильом Шартье, но в те дни никто не решался ступить на клочок земли с одиноким шалашом паромщика, куда сбежались все бездомные псы, рвавшие на куски обезумевших коров.
Через ворота Сен-Мартен из Ситэ в город въехал всадник на игреневом злом жеребце. На горбатом мосту Богоматери он придержал коня, лениво разглядывая плывущую корову с раздутым бурым брюхом. Несмотря на жару, всадник был одет в пунцовый, расшитый серебром камзол и плащ с широкими парчовыми рукавами в голубых разводах. Голые гладкие колени, не прикрытые короткими шелковыми штанами, сжимали бока рыжего коня. Вздохнув, он обтер потное лицо кружевным платком, смоченным в чесночном соке, оглянулся — следом ехали латники.
Граф Жоффруа де Сен-Марен не знал, зачем король с такой поспешностью призвал его в Париж из зáмка, куда он удалился подальше от чумы, и был недоволен — он, де Сен-Марен, не ровня какому-нибудь красавчику Филиппу де Комину по прозвищу Дамуазель, которого в любое время дня и ночи можно призвать в королевский покой во дворце Турнель. Подземелье Турнель король называл «мой зверинец»: злодеи там томились в железных клетках и, подобно диким зверям, рычали, потеряв от холода, голода, пыток человеческий облик.
Правда, в последние месяцы государь чаще останавливался в Бастилии, но и здесь стенания и крики узников, доносившиеся через окованные железом двери, смущали слух венценосца.
13 июля 1466 года Людовик XI повелел прево Роберу д'Эстутвилю выпустить узников, заточенных в Гран Шатле, Пти Шатле, Консьержери, Бастилии и Турнель, — некому стало охранять тюрьмы. Но самых опасных преступников, уличенных в сношениях с бургундцами и пикардийцами, палач Анри Кузэн и его подмастерья без лишнего шума удавили той же ночью и бросили в громадные ямы кладбища Невинно убиенных, куда со всего города свозили умерших от чумы.
Стража, выехав вперед, оттесняла к стенам домов черные повозки погребальщиков, груженные трупами; там были вперемешку свалены и босые кармелиты в серых рясах, подпоясанных узловатыми веревками; и дамы с задранными нижними юбками, с длинными вуалями, закрывшими лицо; и школяры в сутанах голубого и фиолетового сукна; и даже невеста в красном подвенечном платье — чума не щадила никого.
Госпитали превратились в чумные загоны, куда стражники сгоняли стенающие толпы больных. На Свином рынке и живодернях пустовали торговые ряды, зато на Хлебном рынке печи булочников не остывали даже ночью — хлеб подорожал в два раза. Нажились и домовладельцы: постояльцы, уплатившие денежки за полгода и за год вперед, нашли вечное прибежище, съехав из квартир на кладбища. В конторах нотариусов скрипели перья — писцы не успевали писать завещания. Охрипшие священники по двадцать раз на день отпускали грехи умиравшим. Плотники уповали на святого Иосифа, сапожники — на святого Криспина, пекари — на святого Гонория, лекари — на святого Кузьму, садовники — на святого Фиакра, плотовщики и лодочники — на святого Никола, а все вместе — на деву Марию, владычицу и заступницу. В гавани матросы рубили топорами канаты, оставляя якоря на дне Сены, лишь бы скорее отплыть в Марсель и Тулон; под тяжестью людей трещали сходни; в грязной воде барахтались люди, овцы, свиньи.
Ту часть города, куда свернула кавалькада, называли по привычке Болотом — когда-то здесь было болото, куда Камюложон заманил Второй галльский легион Цезаря. Странным казалось, что здесь, на булыжной мостовой, со всех сторон стесненной подступившими великолепными дворцами, некогда опасно зыбилась трясина, со свиным чавканьем пожравшая глупых римлян. На великолепной звучной латыни они истошно проклинали коварство паризиев. Они нашли смерть в вонючей жиже, но их речь осталась, окаменев в сводчатых порталах, стрельчатых шпилях, толстостенных мощных башнях, крепостных стенах из грубо отесанного камня.
Вдоль стен аббатства Сен-Мор всадники направили коней в узкую и глубокую, как овраг, сумрачную улицу Сент-Антуан, поднимавшуюся к Ангулемскому подворью, сиявшему позолотой крутых крыш, над которыми вонзались в небо шпили и колокольни королевского дворца Турнель. Обогнув подворье справа и миновав арку ворот Сент-Андри, всадники достигли мрачной громады Бастилии — грозных башен, казавшихся стволами исполинских пушек, нацеленных в небо. Громовые раскаты крепостного колокола заглушали здесь перезвон колоколов всех сорока четырех церквей правого берега, служивших молебен по велению папы Павла II.
Подъехав к воротам главной башни Бастилии, де Сен-Марен, которого встречал комендант, спрыгнул с коня и поднялся по крутой каменной лестнице в круглую комнату, обитую золотистыми соломенными циновками. В единственном кресле сидел король. Не переставая макать перо в медную чернильницу, он внимательно слушал прево Робера д'Эстутвиля — рослого рыжебородого мужчину в алом плаще, наброшенном поверх легкого панциря из алой кордовской кожи; когда король переставал писать, почесывая пером длинный нос, придворный поглаживал пальцем коротко стриженные усы или глубокую вмятину на шлеме. Закончив письмо, король запечатал его желтым воском.
Людовику XI исполнилось сорок три года, но он казался значительно старше. Возможно, такое впечатление усугубляла не только его внешность — морщинистые руки, поседевшие немытые волосы, прилипшие к бледному лбу, тонкогубый неулыбчивый рот, но и бедная неряшливая одежда: потертое черное трико, серый обносившийся плащ, засаленная шляпа из самого скверного сукна. Две желтые витые свечи освещали властное угрюмое лицо.
Даже не обернувшись, чтобы взглянуть на вошедшего, Людовик упорно смотрел на прево. Его раздражали подстриженные усы.
— Государь, вчера герольды объявили королевский указ: отныне считать одно денье равным трем денье.
— Это мы знаем и без вас. Мы бы предпочли сейчас услышать о тех, кто распространяет гнусные слухи о скорой высадке англичан в Арфле.
— Ваше величество, позвольте мне ответить на этот вопрос вечером, хотя, вполне возможно, тех, кого мы разыскиваем с великим тщанием, успела раньше нас выследить чума.
— Монсеньор, не сваливайте свои заботы в могилы кладбища Невинных — оставьте немного и себе. А что это за дело Жиле Сулара? — Людовик вытащил из вороха бумаг самую нижнюю, близко поднес к прищуренным глазам.
— Жиле Сулара и его свинью казнили, ибо следствием установлено тягчайшее злодеяние — чернокнижие.
— Как?! И свинья читала? Уж не считаете ли вы нас таким же дураком, как ваших следователей?
— Свинья покусала трех горожан, а именно тех, которые донесли на Жиле Сулара. Преступник сожжен, свинья закопана живьем.
— Тут написано, что пятьсот вязанок хвороста для костра взяты в Морсанском порту. Неужели не нашлось дров поближе?
— Увы, государь!
— Но это не все, чем мы недовольны. Прокорм свиньи составил восемь парижских денье ежедневно, а следствие продолжалось одиннадцать дней. Это слишком дорого, монсеньор, если вспомнить, сколько наших подданных вдоволь не едят даже хлеба. Как вы нам только что сообщили, отныне одно денье равняется трем, так что разницу за прокорм свиньи велите взыскать в королевскую казну немедленно из жалованья прокурора Корбейля. А сейчас оставьте нас. Да, и передайте нашу просьбу своей очаровательной супруге: пусть она вам купит новый шлем — этот погнут.
— В битве при Монлери, государь!