От посоха в грязи оставались маленькие ямки, глубокие, как мышиные норки. Его ли это ноги, резвее которых не было во всей Сорбонне? Его ли тонкие гибкие пальцы, ласкавшие чужие кошельки, как любезных его сердцу девок — когда и где ему хотелось? Да сейчас он не развязал бы и петлю на собственной шее! И этот проклятый снег, он все сыплет и сыплет, перемешиваясь с грязью.
Франсуа поправил узел веревки, перепоясавшей плащ. «Клянусь кровью Христовой, если мне суждено избежать петли, то это вервие, с каждым днем все туже стягивающее мое брюхо, вздернет меня не хуже Дубового Носа. И когда я задрыгаю ногами, мои сабо выбьют дробь последнего похода». Он подкинул короб выше и запел:
Соседи, спящие давно,Идите с нами пить вино,И грянем мессу хором!Школяр до дна стакан свой пьет.Да будет тот, кто упрекнет,Навек покрыт позором![13]
Далекий колокольный звон послышался из-за лесочка. Ворона взлетела с придорожного столба и, простуженно каркая, тяжело полетела в лес.
— Ну, значит, чума прибрала еще не всех французов — пономарь зря звонить не станет. Мэтр Вийон, пришпорьте свои тощие бока, курочка уже просится на вертел.
Он свернул с дороги в лес, надеясь сократить путь. Ветви, задетые коробом, стряхивали на путника дождь капель, но он весело посвистывал. Идти здесь было легче — не так сыро, правда, сучья валежника царапали голые щиколотки, но удары колокола слышались все ближе.
— Эй, приятель, где у вас тут согревают бедных путников? — спросил Франсуа дровосека.
— В «Золотой розе». Как увидишь метлу на крыше, значит, и стучи.
Вийон скинул короб, ополоснул в луже башмаки и руки. Еще не доходя до трактира, увидел бегущих мальчишек; один из них бросил в него камень: «Хромой, хромой!»
— Ах ты, пострел! Вот я сейчас спущу на тебя медведя, как святой Кузьма, он с тебя шкуру живо сдерет.
Мальчишки завизжали от страха и помчались, сверкая грязными пятками. Да и парни торопливо сворачивали за ограду кладбища.
— Эге, уж не веселит ли там вилланов жонглер или актер? Поспеши и ты, Франсуа, может, встретишь кого из знакомых.
На маленькой площади ходил барабанщик, выстукивая дробь на барабане, а сержант-вербовщик зазывал парней в солдаты. Парень, стоявший рядом с Франсуа, нерешительно переступал босыми ногами. Женщина в черном платке гладила его руку.
— Матушка, а мне тоже можно в солдаты?
— Ах, сыночек, ведь кинжалы дают солдатам не для того, чтобы куропаток жарить. Так больно телу, когда в него железо входит!
— А вдруг войны не будет, а денежки я получу.
— Ну и олух ваш сынок, мамаша! — захохотал Вийон. — Да где ж ты видел, чтоб короли не воевали! Паси своих свиней и радуйся, что носишь свою шкуру на себе, а то мигом обдерут не хуже кролика.
— Хоть вы вразумите его!
Пока они говорили, худой парень с бельмом на правом глазу подошел к сержанту, еще издали протягивая ладонь за обещанными деньгами. Сержант ощупал его руки, сутулую спину, поковырял пальцем во рту и отсчитал пятнадцать монет. Барабанщик снова ударил в барабан. Солдаты, стуча кулаками в кожаные панцири, горланили песню. Новобранец шел за ними, шлепая босыми ногами по грязи, и радостно улыбался.
«Вот так и ловят простаков, кроша хлеб от норки к мышеловке. Потом щелк! — и ты в клетке. Давай, барабан, бей веселей, громче звени монетами, сержант, а я пойду промочу горло».
Ставни «Золотой розы» были опущены, у коновязи, понурив морду, стоял расседланный конь. Францисканец в коричневой рясе мочился с крыльца.
— Мир вам, отче.
— Проходи с богом, сын мой, грех лицезреть человеческое естество.
— Не из золота ли оно у вас, святой отец, что вы вцепились в него обеими руками?
Монах захохотал, обрызгивая рясу.
В комнате было жарко. На решетке очага горели дрова; в котле, подвешенном на цепи, кипела похлебка. Хозяин крошил в котел чеснок и укроп.
— Уважаемый, я так давно в пути, что даже забыл, как выглядит тушеная капуста с салом. Не сделаешь ли доброе дело, накормив голодного? Может, ты глухой, хозяин?
— Я дам тебе корку хлеба.
— У меня зубы плохо держатся в деснах, и корка может причинить им боль. Нет ли у тебя чего помягче?
— Если есть деньги, найдется и помягче.
— Чего нет, того нет. Но посмотри на эту курицу, разве она не стоит денье?
Трактирщик взвесил курицу на ладони.
— Я дам тебе за нее обед и ужин.
— И ночлег, добрый хозяин. А раз дело решено, ставь на стол угощенье и про вино не забудь, или его выпил францисканец? И прими во внимание, что я магистр семи свободных искусств, а стало быть, человек образованный и знающий толк в хорошей пище.
Трактирщик обтер руки о штаны, поставил на стол миску.
— Выходит, я знаю больше тебя, ибо одним-единственным искусством кормлю себя, жену и пятерых детей, а ты и самого себя не можешь прокормить.
Вошел монах, без лишних слов сел за стол, засучив рукава рясы.
— Далеко ли путь держишь, сын мой?
— В Париж, святой отец.
— А что у тебя в коробе?
— Был товар, да весь продал.
— Судя по тебе, ты купец не из удачливых.
— Да и глядя на вас не скажешь, что вы папа римский. А что касается меня, то лишь превратности судьбы навьючили меня этим коробом, а вообще я человек ученый.
По скрипучей лестнице из верхней комнаты спустился заспанный сержант.
— Юбер, твои клопы кровожадней пикардийцев, они прокусывают даже панцирь. О, и брат Робэр здесь! — Хозяин поставил на стол кувшин и две кружки. — А что ж ты господину ученому не предлагаешь выпить?
Трактирщик, ворча, принес третью кружку. Преломили ржаной хлеб. Каждый взял по куску; отделив корку от мякоти, обвязал ее веревочкой и спустил в котел. Сидели, как рыболовы, жадно вдыхая запах чесночной похлебки. Франсуа потянул свою корку первым, и вовремя, потому что монаху досталась лишь нитка — корка разварилась. Брат Робэр выругался, но его сотрапезники были заняты делом.
— Эге, да вы даже предобеденной молитвы не дожидаетесь, набросились на жратву, как сарацины.
— Солдатам короля грехи отпущены, так что поторопись с молитвой, брат Робэр, а то я уже скребу ложкой по дну. А вы, мэтр, налейте нам еще вина.
— С удовольствием, сержант. Если вы не прочь, я могу порадовать вас балладой всего за два су.
— Вот все они такие, называющие себя образованными, — впиваются в уши, как пиявки. Знавал я одного, так он двух слов не мог связать без вздохов и ужимок.
Сержант грыз кость, кося выпученными глазами на монаха. А тот, найдя слушателя, поносил всех, кто хоть раз взял перо в руки.
— Совесть у них чернее этих котлов, хотя и пишут на белой бумаге. От них и болезни, и падеж, и град. Вот ты, отвечай, каким-растаким знанием тебя удостоили канальи из университета?
— Я магистр искусств и бакалавр.
— А вот у спасителя нашего было двенадцать учеников, хотя ни один из них не был бакалавром.
Франсуа, не обращая внимания на монаха, подливал вино себе и сержанту. Тот подмигнул ему.
— Я, конечно, господа, человек неученый, да в нашем деле это и ни к чему, но встречал бакалавров, недурно владеющих арбалетом и мечом. Вы же, брат Робэр, бранитесь, как наш капитан, а кажется мне, посади вас на боевого коня да дай вам в руки копье — и не так-то легко вас будет выбить из седла. Рука у вас потяжелее языка.
Монах сжал кружку.
— Это правда. В молодости я мог быка свалить одним ударом, сейчас сила не та, хотя могу постоять за веру Христову и за себя. Эй, Юбер, хватит греть зад у очага, спустись в подвал за вином. Ах, друзья мои, немногим человек отличается от скота, и, увы, мало господь вложил в него такого, за что стоит выпить от чистого сердца. Выпьем за то, что пастырь защищает именем Христовым, дама — целомудрием, а воин — мечом. За честь! Она крепка, как сталь, и нежна, как снег. Не так ли, сын мой?
— Да, как прошлогодний снег, святой отец.
— Какой снег?
Где Элоиза, та, чьи дниПрославил павший на колениПьер Абеляр из Сен-Дени?Где Бланш, чей голос так сродниМалиновке в кустах сирени?Где Жанна, дева из Лорени,В огне окончившая век?..Мария! Где все эти тени?Увы! Где прошлогодний снег?[14]
— Я уже когда-то слышал эти стишки. Наш отряд нес гарнизонную службу возле ворот Дю-Тампль, и школяры распевали их во все горло.
— Я давно не был в Париже, не знаю, кого там сейчас распевают, а кого уже забыли. Забыли, как прошлогодний снег..
«Когда-то меня встречали во всех кабаках, каждую мою балладу хватали еще горячей, обжигаясь, перекатывали слова на губах, как каштаны с жаровни. Дамы прятали их в вырез лифа, воры пели в притонах. Герцог Орлеанский выпускал против меня свору прирученных рифмоплетов: «Ату, ату его!» И епископ Тибо д'Оссиньи, слыша треск моих костей, велел шуту гнусавить мои баллады. Но нет, господа, язык моего колокола еще не заржавел, и вы, монсеньор, услышите его удары. И вы, прекрасная Катерина де Воссель… Я умолял вас о любви стихом и прозой, но вы велели выпороть меня плетьми. Клянусь ранами Иисуса, вы тоже услышите мой голос, и тогда в шелковом платье вам станет жарче, чем в бочке с кипятком. О, я не поскуплюсь на плату всем, кто презирал меня, кто гнал меня пинками от своих домов, кто моим сердцем играл в мяч!»