— Я, Варавва, и я говорю вам, иудеи, поступайте, как учили отцы. Поступайте, как завещал Моисей: душу за душу, глаз за глаз, зуб за зуб, руку за руку, ногу за ногу, ушиб за ушиб.
Толпа, только что благосклонно внимавшая Назарянину, одобрительно загудела. Прокуратор явно переоценил иерусалимскую чернь. Ибо чернь есть чернь. Что в Риме, что в Иерусалиме.
— Кого отпущу вам? — обратился к толпе Пилат. Он еще надеялся на что-то.
— Варавву, Варавву… Отпусти Варавву, — ревела толпа…
— Что сделаю я с Сыном Человеческим?
— Распни, распни Галилеянина.
Пилат горько усмехнулся. Взглянул с сожалением на Га-Ноцри.
— Вот она, Твоя истина, которая исходит с Неба, Сын Человеческий и Царь Иудейский, — разочарованно покачал головой Пилат.
Иисус Галилеянин никак не реагировал на приговор. Его поведение подтверждало догадку Пилата, что Он пришел в мир, чтобы умереть.
Первосвященник и вся его братия в белых одеждах, внимая крикам толпы, согласно кивали.
Пилат подумал, что проиграл, но должен сохранять лицо.
— Да будет так! — с отвращением к этой дикой стране, к этому сонмищу лицемеров, напяливших на себя белые одежды, сквозь зубы процедил Пилат, завершая судилище: — Да будет так!
Ничего более отвратительного в своей жизни он не совершал. Он показал слуге, что хочет умыть руки. Ему подали воды. И тут же на глазах толпы игемон демонстративно умыл и вытер насухо руки. И показал народу, что на них нет крови. Все! Поставлена точка! Но никакого облегчения не наступило. Внутри словно засела заноза.
А тут еще, будто в насмешку, перед тем, как покинуть Гаввафу, Галилеянин тихо сказал, повернувшись к Пилату:
— Не отчаивайся, игемон. Ты не имел бы надо мною никокой власти, если бы не было дано тебе свыше.
Эти последние слова Га-Ноцри озадачили Пилата, но он тут же сделал усилие, чтобы отстраниться от них. Забыть. Но в памяти они запечатлелись, и, как понимает проницательный читатель, игемон еще не раз будет размышлять над ними. Привыкшему смотреть на себя со стороны Пилату смешны были эти увертки его ума.
— Господин, — подал голос стоявший тут же на Гаввафе Варавва. — Я прощен? Иудеи выбрали меня…
— Вышвырни его отсюда, — бросил Пилат центуриону, кивнув на Варавву. Потом поднял глаза на Иисуса, которого уже уводили с Гаввафы. — А Галилеянину на распятии прибейте дощечку: «Иисус Назарей, Царь Иудейский».
Каиафа тут же возник перед игемоном:
— Остановись, прокуратор… Остановись… Не делай этого. Не пиши: «Царь Иудейский». Он не Царь Иудейский. Он — самозванец! Пусть так и напишут: «Сей самозванец, который выдавал себя за Царя Иудейского».
Пилат устало и тяжело посмотрел на Каиафу, на его священнический, украшенный драгоценными камнями тюрбан.
— Нет, первосвященник… Ты рассмешил меня. За семь лет ты так и не узнал Пилата. Пилат что сказал, то — сказал! Что написал, то — написал! Дикси!
И Пилат отвернулся от первосвященника.
Игемон надеялся, что теперь наконец спектакль окончится, хотя внутренне не верил в это. Он полагал, что, если все в городе в праздник пройдет без столкновений, он поторопится поскорее убраться отсюда в Кесарию, к своим музыкантам, поэтам, философам. Только подальше, подальше от этого страшного города, от этой безумной, косной, отвратительной толпы, от жуткого воя этой страшной магрефы и от всех этих первосвященников, Царей Иудейских и Сынов Человеческих…
В Кесарию, в Кесарию, в Кесарию…
Глава 10
Сюрпризы Иерусалима
В Кесарию, говоришь? В Кесарию?
Но игемон, верно, забыл то, что помнит наш внимательный читатель: смертный предполагает, а Небо располагает. Ибо распятием, как знает сегодня каждый дее-способный мирянин, дело Царя Иудей-ского не закончилось. Оказалось, что это было только началом. Началом начал. Так сказать, прологом. Увертюрой к вселенскому повороту. Повороту, у истоков которого волею судеб оказались герои нашего повествования, и, конечно же, в первую очередь игемон, римский прокуратор Понтий Пилат…
Закончилась праздничная трапеза. Выпито чудесное эшкольское вино первосвященника Каиафы, в которое, по мнению Клавдии Прокулы, хитрый первосвященник подмешал-таки какого-то расслабившего железную волю прокуратора зелья. Но «что сделано, то сделано», как любил выражаться Пилат. И пора, пора возвращаться в спокойную и уютную резиденцию в Кесарии. К фонтанам, к мраморным богам и богиням, к аллее, уставленной скульптурами императоров, к привычным вещам и любимым книгам. А на душе таки пакостно. Пилат всеми фибрами чувствует, что его крупно подставили. Использовали в какой-то пока еще не понятной ему игре. И он своим изощренным латинским умом, понимал, что последствия этой игры определят остаток дней его жизни. Проживет он их в счастье и радости или пройдут они в тоске и печали… Понимать-то он понимал, но не видел, что тут можно изменить, на что повлиять… Пилат от рождения был фаталистом, а знакомство с иудейским Богом, хотя и косвенное, превратило этот фатализм почти в болезнь. Он, как и Сенека, верил в рок и в судьбу. И когда перед отъездом из Рима он рассказал Сенеке, что в детстве во время кораблекрушения его спас дельфин, оба они согласились, что это рука проведения. Выходит, нужен Им Там Наверху зачем-то римский всадник Пилат, кто-то крупно поставил на него. Но кто? Они долго обсуждали это с Сенекой в термах…
Покончив с казнями в пятницу, в субботу он, чтобы забыться и отомстить иудеям, вместо регламентированного их Богом отдыха много-много работал, просматривал накопившиеся в Иерусалиме документы, пил вино, отдал массу распоряжений, и вот теперь, на третий день после этого неприятного для него события, он уезжает. Со стороны это похоже на бегство. Возможно, Каиафа так и сочтет, но ему плевать… Плевать. Тьфу! Судья ему Рим, а не жалкий иудей-ский синедрион, который без его одобрения не в состоянии даже распять простого бродягу… Поэтому — домой, домой, в ставшую уже родной спокойную, расчудесную Кесарию. Подальше от этого сумасшедшего города с его страшной магрефой и странными проповедниками… Пилату не терпелось сбросить с себя этот иерусалимский кошмар и забыть, забыть странного Галилеянина: прокуратор никак не мог простить себе, что какие-то иудеи все-таки вынудили его, Пилата, искушенного римского политика, игемона, наместника, послать несчастного на казнь. Этого Ecce Homo! Да! Человеком достойным назвал Галилеянина Пилат назло первосвященнику и всей его камарилье. О, как они, которые без конца твердили «повинен смерти», «повинен смерти», вытаращились на него, когда он сказал: «Се Человек…» Сейчас ему казалось, что кто-то, словно нарочно, парализовал его волю. И это было не вино Каиафы. Нет. Иная сила управляла его сознанием. Сила, перед которой он оказался бессилен. Странно, что и Галилеянин был как одержимый. Так не ведут себя приговоренные к смерти. Нет, нет и нет! А может, они с Галилеянином играли в одну, посланную свыше только им одним, игру? Как он, Пилат, ни хитрил, как ни изворачивался, а подписал приговор Галилеянину. Никто не знает, что он втайне от всех вызвал старшего центуриона Лонгина и просил уговорить этого Иисуса изменить показания, сказать во всеуслышание, что Царь Иудейский признает господство кесаря над Иудеей. Что Он друг Риму. Пилат был даже готов отложить вынесение приговора, чтобы несчастный одумался, но Галилеянин сухо ответил: «Что делаешь, делай скорее». Это были последние слова странного проповедника, адресованные Пилату. И прокуратор потом не раз вспоминал их, как вспоминал также сказанное ему напоследок Галилеянином: «Не отчаивайся, игемон. Спаситель всегда ждет и прощает тех, кто истинно раскаялся». И про волю свыше.
Итак, в субботу, стараясь сбросить накопившееся напряжение, он много, но хаотично и непродуктивно работал с накопившимися в Иерусалиме документами; смыслы бумаг ускользали от него, и в то же время весь день он внутренне томился, охваченный непонятной тоской, и несколько раз звал слугу, чтобы тот принес ему воду умыть руки. Он осознавал всю нелепость своих действий, но все мыл и мыл свои руки, а легче ему не становилось. Слуги удивленно переглядывались и понимающе кивали друг другу головами. И он это видел и усмехался, как бы со стороны разглядывая себя.
Утром, на третий день пребывания в граде Давидовом, жена опять «обрадовала»:
— Игемон, я видела опять тот же сон. Тебя ждут неприятности.
— В Риме?
— Хуже.
— Может ли быть что-то хуже?
— Да, — сказала Клавдия Прокула. — Твоя распря с иудейским Богом продолжается. Галилеянин, которого ты распял, — воскрес.
Прокуратор о чем-то таком и сам по внутреннему, нарастающему волнению догадывался. Поэтому он не упал в обморок, а погрузился в странное безразличие. Вспомнил начитанного, болезненно кашляющего молодого умного Сенеку, который учил его мудрости Соломоновой: «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Все вокруг суета. Суета и томление духа. Поэтому, что бы ни происходило, — не отчаивайся. Все проходит».