Я слушаю «Hello» Лайонела Ричи уже в восьмой раз, полузакрыв глаза на диване, и вот она ступает на ковер в гостиной, слепая девушка… с родинкой и выволакивает меня из голливудской интимности в исландскую холодрыгу. Я тянусь к регулятору громкости и изображаю на лице улыбку, которая должна стать частоколом, за который ничто не проберется… и открываю глаза, как холодильник — дверь с лампочкой:
— Хай!
— Хай.
Она с размаху плюхается в мягкое кресло и кладет ноги на стол. Мы оба ждем, пока ее груди не перестанут колыхаться под синей кофтой. Я ваще. Я еще смею на них смотреть! Это мамины груди. Они принадлежат ей. Лолыч вздыхает, а потом спрашивает:
— Ну как дела?
На этот вопрос я ответить не могу. На него нет ответа. Вот как на него отвечать? Я просто улыбаюсь, и мы решаем прекратить эту болтовню, она тоже улыбается. И пробует еще раз:
— Что новенького?
— С возвращением!
— А-а… спасибо.
— Ты где была? Тусовалась?
— Ага… Мы пошли в гости к Асдис, а она решила нас взять с собой в Акранес,[116] у ее друга был день рождения. Все было так здорово… А ты? Чем занимался?
— Я? Ну, сидел дома, слушал музыку, и все такое…
— Ага. Значит, вот она какая — «обратная сторона» Хлина Бьёрна?
— Да, похоже на то.
— У тебя закурить есть?
— Да.
Мы становимся серьезными, как всякий, у кого в руках огонь. Вот, Лолла, на тебе, продымись. Тебе это полезно, ты моталась на Акранес. «Акраборг» колыхал твои груди в легкой качке. Во, хороший видеоряд: покачивающиеся груди на корабле! Только это, и больше ничего. Плоть — это вода. Женщина — море. А я — боящийся воды суслик с пенопластовой досочкой.
— Вы как, на «Акраборге» плыли?
— Да. А ты в Акранесе бывал?
— Я? Нет, я дальше пристани не совался.
— Ага…
— Да.
— А в Копавоге?[117] Туда ты хоть ездил?
— Нет. Хотя, постой, по-моему, я туда как-то попал на одну тусовку.
— Ты никуда не ездишь?
— Никуда.
— Что ты вообще за тип?
— Я? Само совершенство.
— Ты монах. Монах, и все. В мамином монастыре.
— Ага.
— И в тебе есть что-то такое… милое. Ты такой мальчишечка.
— Ага.
— А о чем ты вообще думаешь? Каким ты видишь себя в будущем?
— Ну, просто… В доме престарелых, и что я перед видаком пытаюсь поднять Его.
— А как же девушка?
— Хофи-то?
— Да. Ты с ней ничего не связываешь?
— Нет. Она такая, как будто в клинике работает, только это еще не совсем клинический случай.
— Ну и что в этом плохого? Я тоже одно время работала в клинике.
— Да не в том дело. Дело в том, что она вместо какого-нибудь полоскания всегда предлагает тебе чувства.
— А тебе чувства не катят?
— Не-а.
— А Лайонел Ричи?
Мы оба улыбаемся, а потом она добавляет:
— Поставь эту песню еще раз. Дай мне послушать.
Мне неохота, а надо. «Хелло» звучит еще раз, но уже по-другому. Отстойная песня. Одни розовые сопли. Я чувствую себя так, как будто сам сочинил всю эту муру. Я улыбаюсь Лолле идиотской улыбкой, а она улыбается мне в ответ, но не так по-идиотски. С каждой затяжкой мое лицо разгорается все сильней и сильней, из меня выходит совсем мало дыма. Такое ощущение, будто Лолла сидит внутри меня. Огонек сигареты — маленькая пылающая родинка. Каждый раз, когда она затягивается, у меня внутри все жжет. Для меня это тяжелейшие минуты в году. Слава богу, их осталось немного.
* * *
Я выношу мусор. Да. Канун Нового года — старый день. От него запах гари, хотя взрывать петарды еще не начали; в воздухе пахнет паленым. Последний день на жаровне. Небо табачно-желтое. Облака старые. Если пойдет дождь, он будет прокисшим. Безветрие, приятная степень загрязненности. Море густое и клейкое, вся вода комками. Последний срок реализации всего. Все в последний момент. По городу развозят годовые запасы разочарования, на улицах «лежачие полицейские» — сметенные в кучу обломы. Подтаявший снег как смерзшиеся разбитые надежды. Грязные сугробы — заплесневелые мечты. Канун Нового года — сгущенный день, 364 дня спрессованы воедино в вакуумной упаковке.
Я кладу мусор — год в бак-гроб. А где же дворники? Могильщики дней. «Могильщики дней»! Какие-то сантименты лезут в голову в эти последние сантиметры старого года. Лирика. Рылика. Наверно, потому что я под какими-то непонятными мозольными колесами, которые, кажется, забыл у нас папа. Я даже смотрю на дерево во дворе. Стою и смотрю на дерево во дворе. Дерево стоит во дворе, воздев все свои десять пальцев к Богу, и они с помощью киношных спецэффектов преображаются в десять горелых мослов: черные промокшие костлявые ветки — обгоревший скелет дерева. И черный кот быстро выкатывается со двора и медленно проявляется, как полароидный снимок, у моих ног. Животные и Новый год. Как они относятся ко взрывам петард? Собакам надо давать снотворное или отвозить за город. Но помнят ли они прошлую дозу снотворного? Ощущение времени у зверей. Может, они живут по какому-нибудь мусульманскому календарю? И год у них длиннее? Я как-то смотрел один документальный фильм про то, как лошади собрались вместе поплакаться о своей загубленной молодости. Зоопсихология. Разве люди до этого еще не дошли? Ну вроде какой-то намек на прогресс есть. «Мемуары Трезорки из Хусафетля, записал Гест Торлиндссон». Смотрю на черного кота. Ни с того ни с сего мне кажется, что это не кот, а ребенок, спасшийся во время пожара, обгорел дочерна, пальцы сгорели, от носа мало что осталось, подбородка нет, белка в глазах тоже. Ну да. Какая-то гарь в воздухе. Адский огонь? Вечно из меня прет какая-то библейская чушь. Что такое? Нет, Новый год — не для зверей. Это однозначно для сапиенсов. У старины Торира новогоднего настроения вечером не предвидится. А у Трёста с Марри — гости.
Новый год — конец света в миниатюре. Мини-судный день. Военные учения перед этим, настоящим. Все сердца охвачены огнем… на самом деле всего-навсего новогодним огоньком. Мы пыжимся дострелить петардами до звезд и воображаем, что это взрываются планеты, что в Солнечной системе все сходит с орбит. С небес с ревом сигают кометы, в парашютах сгорают светила, последняя искра падает на землю — и все, и мира больше нет.
Но если посмотреть в телескоп с Сатурна — это всего лишь волоски в бороде Земли в убыстренной съемке.
По каналу «Дискавери» как-то показывали передачу про метеориты. Оказывается, в космосе этих метеоритов немерено, и сколько там сотен тысяч госзаймов назад один из них хлопнулся на берег в Мексике. Он был величиной с Рейкьявик. И Земля, которая в те времена была одним сплошным парком Юрского периода, встретила его, как лицо — ружейную дробь. Метеорит впечатался в щеку Земли, но насквозь не прошел, и старушка (тогда она была невинной девушкой с нетронутой озоновой плевой) выжила. Хотя нет. Для динозавров это стало лебединой песнью. И допелись они до палеонтологического музея. (Ну и хрен с ними. А то были бы мы четвероногими вегетарианцами с лицами как у И-Ти.[118]) В той передаче сказали (там был какой-то плешивый космосовед из Канзаса — редкий пух, как озоновый слой над лысиной), что во Вселенной полно метеоритов и они каждый день сгорают в атмосфере, то есть сгорают маленькие, а большой может шандарахнуть по нам хоть завтра, хоть через миллион лет. И тогда может действительно настать конец света. Единственный способ этого избежать — вовремя подстрелить его из ядерного оружия. Беда только в том, что в мире мало астрономов, которые дежурят — глаза в космическое пространство, следят за метеоритами. Их примерно столько же, сколько в аэропорту Кеплавик работников эмиграционной службы. И еще показали, что может случиться; кадры были засняты в прошлом году, когда в Юпитер врезался живописный метеорит и оставил черное пятно, рану на лице. Там показали, как какие-то американские студенты смотрели эти кадры в прямом эфире и визжали от вострога, радовались, как футбольные фанаты, когда эти сто мегатонн взорвались на поверхности планеты. Американцы тупые. Жопы. Хорошо провазелиненные жопы. Ну может, у них самые мощные телескопы и самые совершенные спутники, но… Вот если бы вам самим в задницу вонзился такой пестик весом в сто мегатонн?! Имейте совесть!
В мире полно дроби. «Пиф-паф!» — из ружья. А Земля — куропатка, тяжело летит и меняет цвет каждый сезон. Как будто это что-то изменит. Вдруг мне показалось, что я совсем беззащитен: стою тут на неверных ногах на поверхности гладкой скользкой планеты, которая к тому же еще и вертится (как белка в колесе), а вдобавок еще летит — и не где-нибудь, а в зоне обстрела. Старуха в инвалидной коляске в Сараево медленно катится по улице, от одного сектора обстрела к другому.
Спешу в дом. По радио: «Что было самым запоминающимся в уходящем году?» Я вспоминаю о таблетке, которую вынул из коробочки у Эльсы. Угрызения совести. О чем я думал? Нащупываю таблетку в кармане кожаного кресла, беленькую малютку, крошечный атом в моих пальцах. Рассматриваю ее. Держу в вытянутой руке, как Мел Гибсон в «Гамлете» держал череп и вещал на староанглийском, что вот, мол, когда-то это был такой прикольный чувак, — и я чувствую себя Мелом, чувствую, как в моей груди бродит исландский текст, — только здесь все наоборот. Я беседую с той смертью, которая предшествует жизни, предотвращает жизнь: с крошечной белой черепушкой, сделанной на фабрике, полграмма атомного заряда, который предназначался яичникам Эльсы для защиты от метеоритного дождя из члена Магнуса. Вот эта крошка. Не больше точки над «i» в будущем имени того, кого пробудит к жизни ее исчезновение. Это возмутительно. Это — жизнь. Наша жизнь — ни больше ни меньше, чем забытая противозачаточная таблетка, — а все равно все из кожи вон лезут, чтобы прославить ее в веках. Произвол или Божье соизволение? Бог или червь? Чудо или чудачество? В данном случае да: Я. Introduction to the role of God:[119] Хлин Бьёрн. Я подношу пальцы, держащие таблетку, поближе к глазам, пытаюсь разглядеть в ней черты лица, изгиб рта или улыбку. Ну же! Улыбнись, если можешь, своему Богу, крошечная белая, убогая жизнь!