узнала.
— Шутит, наверное, — сказал я и лёг на диван.
Голова раскалывалась, и мне очень хотелось свернуть разговор.
— Мама иногда вообще целыми днями молчит, как воды в рот набрала. Но чаще всё-таки ругается. Ей трудно угодить.
— Позавчера и со мной молчала, точно, — закивала тётя Лена.
Она прошла из коридора в комнату босиком и села на краешек дивана. Её огромные коленки выпятились из-под короткой юбки.
— Она такая сама по себе, — нетерпеливо сказал я.
И повернулся лицом к спинке дивана.
— Не знаю… — тётя Лена задумалась. — Раньше она другая была.
Я проспал весь день, часов до четырёх. Потом залез в душ. Голова всё ещё плыла. Когда я вышел из ванной комнаты, мама была уже дома. Я что-то сказал ей, но она снова прошла мимо меня, поджав губы, как будто не замечая моего присутствия. Постарался побыстрее одеться и смыться. В любом случае, у мамы для разговоров имелась тётя Лена.
Я снова стоял в Валериной комнате, и мы собирались на очередную вылазку.
— Джинсы — это нормально, — он критически осмотрел меня со всех сторон. — Но рубашка ваще никакая.
Повернулся и достал из шкафа длиннющий шарф.
— Вот, накинь.
— Так лето же, — удивился я. — Зачем шарф?
— Делай что говорят, — Валера поглядел на меня с сожалением. — Потом вернёшь. Обуви дать не могу.
Я накрутил вокруг шеи трёхметровое кашне и попытался почистить свои китайские кроссовки маленькой щёткой, валявшейся на полу в прихожей.
— Безмазняк, — Валера отобрал у меня щётку. — Просто ноги не высовывай, и всё.
Мы вышли на улицу.
Место, куда меня сегодня привёл Валера, оказалось большой, обшарпанной хатой на последнем этаже одного старого четырёхэтажного дома. Это было не жилое помещение, а галерея-сквот, и здесь снова пахло марихуаной. По стенам комнат были развешены картины, заполненные чёрно-белыми фигурками в полосатых фуфайках. Ещё там имелись портреты, написанные маслом, а кроме всего прочего, на полках и внизу, прислонённые к стене, стояли этюды, изображавшие обнажённую натуру. В углу одной из комнат, на давно не мытом полу, возвышалась целая гора пустых тюбиков из-под краски, наваленных, как мне показалось, не без умысла: пожалуй, эта куча тоже являла собой произведение искусства, и посетители почтительно её обходили. Посетителей было немало, они бродили туда-сюда, что-то обсуждали, появлялись и пропадали в дверном проёме. Некоторые держали в руках стаканы или сигареты. Квартира вызывала у меня стойкую ассоциацию с поминками, когда покойника уже вынесли на кладбище, и вроде бы дело сделано и пора по домам, но люди шатаются по дому, здесь бухают, там рыдают, а до самого покойника уже никому нет дела.
— Выставка, — сказал Валера, кивая на завешанные картинами стены. — Всего один день. Завтра уберут.
Я подошёл к окну. Солнце садилось, но было ещё светло. В одном из окон виднелись купола Спаса. Собирался дождь, в уличном воздухе раскачивалась влага.
— Не по Промыслу! — кто-то запальчиво воскликнул у меня за спиной.
Это был дядька с торчащими во все стороны патлами и сломанной дужкой очков, то и дело соскальзывавшей с уха.
— Творить нужно не по Промыслу, а по охоте!
— Не скажи, Григорьич, — отвечал ему другой товарищ с недельной щетиной на щеках. — Охота есть тоже промысел Божий.
— Деньги развращают, Коля.
— В этом я весь, — собеседник глубоко вздохнул. — Люблю разврат.
Последовало звучное бульканье. Я снова повернулся к окну.
— Молодой человек, подержите стакан.
Я обернулся. Григорьич протягивал мне гранёный стакан, на котором синей масляной краской было выведено: «Прикоснулся — опрокинь». Я опрокинул. Коля удовлетворённо хмыкнул. У Коли лицо было как будто стёртое, смазанное. Словно его нарисовали и попытались подправить, да не получилось. А у Григорьича вид был по-хорошему свирепый, в нём ощущались прямота и справедливая злость. Мне показалось, что именно он тут хозяин.
— Григорьич, — сказал я, неожиданно для самого себя, хриплым наглым голосом. Похоже, водка расшнуровала мой мозг и обожгла связки. — Григорьич! Мне вписаться надо на неделю.
От собственного нахальства я сам оторопел настолько, что стёкла у моих очков неожиданно запотели. Но никто этого, кажется, не заметил. Лохматый Григорьич всего лишь пожал плечами, поправил за ухом сломанную дужку, снова булькнул водкой о стакан и бросил взгляд на диван, стоящий за его спиной:
— Ну, вписывайся. Кто мешает?
Диван был вместительный, с бордовой, кое-где насквозь протёртой обивкой.
— Прям сюда? — я вытаращил глаза.
— А куда? — Григорьич пожал жёсткими плечами и переглянулся с Колей. Потом он задрал голову кверху, словно что-то там рассматривая. — Если хочешь, ложись на потолке. Но не советую. Неудобно.
Я сказал мужикам спасибо и бросил летнюю куртку на спинку теперь уже своего дивана. Как бы застолбил.
— Эй! — снова окликнули меня.
Я обернулся.
— Эй, парень, а на хрена тебе шерстяной шарф? — в цепких глазах Григорьича светилось искреннее удивление. — Лето же.
— Оставь его, пижона, — протянул разочарованно его собеседник. Они отвернулись от меня и, судя по всему, теперь уже окончательно забыли о моём существовании.
В другой комнате я нашёл Валеру, который сидел на полу, в кругу незнакомых мне людей. Я присел рядом.
— Дай, Маяковский, мне глыбастость, буйство, бас, непримиримость грозную к подонкам!.. — декламировал какой-то человек, сидящий напротив.
— Чувак сам такое написал? — спросил я Валеру шёпотом.
Валера повернулся ко мне, помолчал секунду, скривился и, в свою очередь, прошипел мне на ухо:
— Тёмный ты, Храмцов.
Валера отвернулся, и мне сразу стало неинтересно.
Но тут меня кто-то тронул за плечо.
* * *
Девочка была светловолосая, коротко стриженая, одетая в безразмерное синее платье, хотя мне оно показалось огромной футболкой с чужого плеча.
— Пойдём со мной? Поможешь.
Она серьёзно и выжидающе смотрела на меня, и левый глаз её немного косил. Всего лишь чуть-чуть, это совсем не бросалось в глаза: казалось, она обращается не ко мне, а к человеку, стоящему у меня за спиной. Девочка повторила:
— Пойдём.
Я поднялся и пошёл за девочкой.
Моя спутница уверенно пробиралась между людьми. Одной рукой она придерживала длинный синий подол, а вывернутым вперёд локтем прокладывала себе дорогу. Вторую руку она наконец протянула мне, идущему за ней след в след.
Мы прошли в помещение, которое когда-то было кухней, но на том месте, где в кухне обычно размещается плита, валялись разнокалиберные куски фанеры, а возле окна оживлённо беседовала группка людей. Неподалёку от них стояла пыльная и заляпанная присохшей белой краской стремянка. Девочка отпустила мою руку и указала на лестницу.
Я глянул. Над верхним краем развёрнутой стремянки, на потолке, виднелся люк, облезлый, выкрашенный в тускло-бирюзовый цвет. Девочка подошла к лестнице и, крепко сжав пальцами опоры,