мной сидел умирающий человек с пульсом под двести, а я ничего не мог сделать.
Людмила молчала. У меня в голове блеснула идея.
— Тужься! — крикнул я Григорьичу и потряс его за плечи. — Слышишь меня?
Он помотал головой и попытался лечь, но я поймал его и снова крикнул в ухо:
— Это рефлекс такой! Потужишься — трепыхаться перестанет! Тужься давай. Ну?
Я схватил его запястье. Лицо Григорьича покраснело. Он и в самом деле напрягся. А что ему оставалось? Пульс под моими пальцами отчётливо замедлялся на высоте напряжения, но когда Григорьич выдыхал — возвращался к прежней частоте. Я помнил этот приём, а больше ничего не помнил.
Бросился к своей куртке. Она валялась за диваном, нетронутая. Записная книжка во внутреннем кармане была тоже, по счастью, цела.
Я влетел обратно в комнату. Женщина смотрела на меня удивлённо и растерянно.
— Телефон в квартире есть?
Женщина нахмурилась и в первый раз за всё утро заговорила — низким, неуверенным голосом:
— Нет.
— Я выбегу сейчас. Позвоню себе на работу. Врачам. Они скажут, что делать. Сам я не врач, только медбрат.
Людмила закивала.
— Дайте рубль, — я протянул руку. — Вдруг что купить скажут. У меня нету, дайте!
Обернулся к Григорьичу. Боялся, что он отключится.
— Тужься, слышишь? Работай!
Людмила выбежала в другую комнату и сразу же вернулась, протягивая мне замызганную трёшку и мелочь.
— Где автомат?
— На углу, в сторону Конюшенной.
— Где аптека?
— На Невском.
Выбегая, глянул на номер квартиры. Уже учёный. Больше не потеряюсь.
Какой-то идиот занял телефонную будку и трепался там, кажется, целую вечность.
— Мне срочно! Человек умирает! — крикнул я в лицо очкастому человечку в шляпе.
Он вымелся из будки, и я набрал номер отделения.
Через дежурную сестру, старшую сестру, незнакомого мне интерна и ещё двух-трёх людей я добрался до доктора, с которым мы пару раз беседовали во время перекура, стоя на грязной площадке цокольного этажа кардиологического корпуса. Фамилию доктора я уже не помню, и не уверен, что врач вспомнил школьника-санитара, драившего в его отделении палаты и перестилавшего тяжёлых больных. Но консультацию он мне дал, и даже провёл инструктаж, как выкупить в аптеке атенолол. Я не ошибся в докторе, он оказался действительно крутым. Сейчас-то я понимаю, что врач вовсе не был обязан разжёвывать малознакомому парню порядок действий по купированию пароксизма. А может, просто время было другое, и именно поэтому наша беседа для доктора не выглядела каким-то особенным подвигом.
Через пятнадцать минут я снова был в квартире. В груди у меня болело от бега. Но Григорьич был всё ещё в сознании. Мало того, ему, кажется, стало лучше ещё до приёма моих таблеток.
Часа через полтора, после того как пульс достиг девяносто двух, Григорьич пришёл в себя и засуетился, кинулся снимать со стен картины. Людмила выбегала на улицу звонить. Потом пришли люди, один принёс с собой стетоскоп. Я уже был не нужен.
Когда я уходил, Григорьич спросил меня:
— Когда появишься?
Я пожал плечами. Он зыркнул на меня, как вчера: немного свирепо, но, в общем, добродушно.
— Сегодня приходи, ночуй, — сказал он, подумав. — Людка откроет. Будешь уходить, положишь ключ под половик. Понял?
— Спасибо.
— А вот завтра приходить сюда не надо, — Григорьич поглядел в окно и добавил:
— Потому что вообще чёрт его знает, что будет завтра.
* * *
Почему я запомнил всех этих людей, хотя, казалось бы, прошло уже столько времени? Наверное, потому, что в эти дни мир вокруг меня развернулся веером, взорвался салютом, а я стоял разинув варежку и глотал всё, что туда ни попадёт. Я удрал от домашних дел, которые мало-помалу мама Надя сгрузила на меня целиком — от походов в магазин до готовки и мытья полов. Я вдруг понял, что жизнь моя только начинается. Это было круто.
«Для галочки» я позвонил домой, то есть тёте Лене, но трубку никто не взял. Наверное, тётя Лена уже отправилась отрабатывать свою культурную программу, а мама ушла в магазин или на работу. Я завернул в продуктовый. Пересчитав у кассы свои медяки, взял бутылку кефира с зелёной крышечкой и коржик с ореховой присыпкой за пятнадцать копеек. Пошёл к Фонтанке, пообедал, вымыл кефирную бутылку и тут же, на ступенях, нашёл ещё одну, пивную. Внезапно меня посетила гениальная мысль, и я побрёл вдоль набережной, заглядывая в урны и время от времени выуживая из них новую добычу. Бутылки я сложил в два рваных пластиковых пакета, которые выстирал тут же, в мутной воде, а потом оттащил своё богатство в ближайший пункт приёма стеклотары. Горстки мелочи, гремящей в кармане брюк, мне оказалось достаточно, чтобы подготовиться к новым событиям.
Влажные мостовые сохли после короткого дождя, навстречу шли люди, кто с работы, а кто просто гулял. Под вечер из-за черепашьих крыш высунулось заспанное длинноволосое солнце, а я сидел на ступеньке и смотрел на него, задрав голову. Солнце не буянило, оно вышло на улицу ненадолго, как выходят за хлебом. Весело было смотреть на него. Провод, протянутый от одной крыши к другой, лежал у солнца на лбу как хайратник, но постепенно сползал всё выше и наконец соскользнул и остался, а солнце ушло.
Я пришёл в квартиру Григорьича вечером, около десяти часов. Выставки уже не было. Этюды с обнажёнкой так же стояли, прислонённые к стенам. Свет горел тускло, почему-то только на кухне. Пол здесь никто, похоже, никогда не мыл, и в пустоте сделался заметным мусор: по углам и возле дивана валялись куски извёстки, окурки, пыль. Людмила, всё в той же светлой рубашке с вышивкой и длинной юбке в пол, открыла мне дверь.
Говорят, что первый раз никогда не забывается, но я запомнил его плохо. Может быть, потому, что стеснялся смотреть на эту самую Людку. На глаза попадались еле освещённые куски картин с обнажёнкой — до сих пор не очень люблю этот жанр. Когда девушка подошла ко мне сзади и обняла меня, моя спина под её холодной рукой дёрнулась, покрылась гусиной кожей. Я растерялся. Пока Людмила была рядом, пока она смеялась, дышала и шептала мне что-то — всё время я видел солнце, садящееся за крыши. Как дурак, думал про это короткое солнце, и про ступеньки, и про бутылки.
На следующий день я сделал всё, как сказал Григорьич. Запер дверь и положил ключ под коврик. Больше я никогда не был в сквоте. И никогда с тех пор не поднимался на крыши. Хотя, казалось бы, что мне стоило?.. Но вот