другие.
У нее начал расти живот – тоже очень красиво – незадолго до моей смерти. Мне доводилось видеть роды, но такой хаос – никогда.
Кармин ненавидела, когда рождались близнецы. Брюхатые, слабые овцы с бесформенным выменем и ногами, подкашивающимися под тяжестью молодняка, заставляли ее содрогаться от отвращения. Она отворачивалась. Но стоило ей хоть краем глаза увидеть, как из одного чрева высовываются две головки, – и нас ждала грозовая ночь. Можешь понять, почему ей было невыносимо ощущать, как ее собственное тело сотрясалось от укусов и ударов, когда вы дрались внутри нее. Буря за бурей, ветер с северо-востока, из Ломбардии, ночи, освещенные зарницами. Даже Мирей больше не хотела приходить.
Чтобы успокоить Кармин, я произносил тайные слова, которым научил меня отец и которые знают только пастухи. Рисовал кресты пером дрофы. Прибивал чертополох к дверям, чтобы отгонять ведьм и тени. Но после девяти месяцев ничего не произошло. Она не родила. Живот продолжал расти.
А потом этот несчастный случай. Я искал заблудившуюся овцу, немного поскользнулся и ударился виском о край камня. Даже больно не было. Но вечером, когда я сидел за столом и ел суп, все вдруг стало белым, потом голубым, меня сильно затошнило, а потом я уже ничего не чувствовал.
Остальное ты знаешь, ведь ты была здесь.
Мне больше нечего сказать. Кроме того, что в бреду она часто говорила о пустыне, песке, забытой войне, красных скалах и статуях. Бессмыслица какая-то, сама видишь. Еще помню, что в лихорадке она иногда звала какую-то Габриэль, но, насколько я знаю, у нее не было в живых ни сестры, ни матери, ни тети. Она осиротела и не имела друзей. Кроме меня, полагаю. По крайней мере, надеюсь.
Там еще остался чай?
Услышав имя Габриэля, Фелисите хочет обнять отца. Она протягивает руку, которая проходит сквозь плечо призрака, не в силах его коснуться.
– Получается, ты не знаешь, чем она занималась до той ночи, когда появилась здесь? Куда уходила, откуда приходила, почему выбрала эту глухую деревню, кто ее родители?
– Они давно умерли, – рассеянно отвечает отец. – Похоронены вместе в Ницце, на холме. Аделаида и Закарио. Она никогда не называла имен, я слышал их только в день свадьбы. Фамилию не запомнил. Что касается остального – нет, я ничего не знаю. И вот что я скажу тебе, Фелисите. Случись мне прожить жизнь заново, я и тогда ничего не хотел бы знать. Когда тебе сорок лет, у тебя восемь десятков овец и ни единой родной души, то, если однажды ночью к тебе в дверь постучится лесная фея и захочет выйти за тебя замуж, ты не станешь задавать вопросов. Правда – это пузырь из черного мыла. Ты пытаешься ее ухватить, но она может лопнуть.
Тело и вороны
– Фелисите, – произнес я, когда она дошла до этого места, – я нахожу историю, которую вы рассказываете, увлекательной, но вот в чем дело: это произошло через тридцать лет после описываемых событий. И у меня как у архивиста возникают вопросы.
Фелисите поставила чашку на место, очень тихо, не звякнув о блюдце. Положила подбородок на скрещенные руки, заглянула мне прямо в душу своими металлическими глазами и ответила:
– Вот как?
Я залпом проглотил остаток чая. Она продолжала:
– Если сегодня ты поднимешься в Бегума, то увидишь посреди главной площади – или того, что от нее осталось, – прямоугольную клумбу с чудовищными цветами выше человеческого роста.
В тот вечер, перед тем как уйти, Эгония топнула ногой – и на мгновение мне показалось, что солнце уже зашло. На деревню обрушилась стая ворон. Они принялись клевать булыжники, и через пару минут между баром и парикмахерской выросла трехметровая яма. Потом они полетели туда, где под грудой битого стекла лежало тело моей матери. Подцепили его клювами, перенесли в яму и засыпали, взмахивая крыльями. Все произошло так быстро, что я даже не успела снова ощутить запах тления, когда они несли маму, и попрощаться с ней. Эгония плюнула на насыпь. Из ее слюны выросли эти огромные цветы – с острыми клыками, фиолетово-черные, переливающиеся пурпуром и золотом.
Наверное, маме они показались бы отвратительными.
Но все лучше, чем оставить ее гнить под обломками телефонной будки.
Пролитый чай
На обратном пути Агония сидит сзади. У нее изо рта на весь салон несет грибами, и она отказывается пристегиваться. На каждом повороте Фелисите предлагает открыть окно – наполовину успокаивающим, наполовину встревоженным тоном, которым в детстве удерживала младшую сестру от взрыва. Она даже представить не может, во что сестрина желчь превратит кожаные подушки.
Когда дорога становится немного прямее, Фелисите смотрит в зеркало заднего вида и говорит:
– Ты же знаешь, что не имеешь права держать это при себе. Это была моя мать. И в любом случае, если ты хочешь найти ее, тебе рано или поздно придется рассказать мне, что было в той тетради.
Агония сидит, вцепившись в передние сиденья крючковатыми пальцами, и судорожно всматривается в проплывающие мимо пейзажи, не в силах перевести взгляд на горизонт. Она никогда ни на чем не ездила, даже на осле. Из жалости, а может быть, из отвращения Фелисите наконец опускает окно сама. Холодный вечерний воздух, запертый в ущельях, по которым течет Везюби, врывается в машину.
– Позже. Быть может, – выдыхает Агония.
Ветер подхватывает трех черных насекомых, слетевших с ее губ.
Вернувшись на верхний этаж своего дворца, Фелисите включает свет, разувается, кладет ключи у телефона. Сестра так и стоит в коридоре. Фелисите вздыхает и подталкивает ее к ванной, словно полную тележку.
Эгония медлит, прежде чем туда войти. При виде раковины в ноздри ударяет запах манго и апельсинов. Но она старается мыслить здраво. Здесь, по крайней мере, на двери нет замка. И матери больше нет рядом, чтобы повернуть ключ.
Показав, как открывать и закрывать краны, регулировать температуру и пользоваться шампунем, Фелисите возвращается на кухню.
Протирает щеки и губы жидкостью для мытья посуды. Долго держит язык под холодной водой. Затем берет жесткое полотенце, висящее на ручке духовки, и проводит им по лицу, шее и рукам – по всем местам, куда капала вода. Трупный запах почти исчез. Но не воспоминания и ложь.
– Фелисите? – доносится из гостиной голос Анжель-Виктуар. – Я почти допила то, что вы приготовили для меня сегодня утром. Вы дома уже четверть часа, а я все еще не услышу, как свистит чайник…
Опираясь обеими руками о кухонную раковину, проводница призраков поднимает голову к полкам справа. Ее взгляд падает на ряды коробок.
– Я налила нам по чашке хорошего чая, он успокаивает.
Фелисите произносит это, когда ведьма выходит из ванной и решается зайти в гостиную, распаренная, красная и мокрая. Она снова надела свои грязные лохмотья, которые при каждом движении гремят так, словно по мусоропроводу летит консервная банка, но пахнет от нее уже слабее. Фелисите выдвигает стул и предлагает ей сесть.
Эгония цепенеет. Фелисите никогда не делилась с ней чаем. Кроме одного раза. И сервиз на столе совсем непохож на тот, фарфоровый, из которого она сегодня днем угощала отца. Чайник чугунный, а чашки сделаны из толстого дерева. Твердые. Дешевые.
– Давай, Нани, садись.
Этот мягкий приказ напоминает ей другие. Как Фелисите запрещала трогать вещи. Как приглашала залезть в узкую щель, из которой она потом не могла вылезти.
– Давай, бери чашку.
Когти Эгонии впиваются в ладони.
– Пей, пока не остыло.
Эгония вскидывается и бьет кулаком по столу. Чугунный чайник подскакивает.
– Успокойся, Нани…
Тыльной стороной ладони она отшвыривает деревянную чашку к стене. Горячий чай расплескивается по паркету, буфету, коврам и обрызгивает графиню.
Фелисите не обращает внимания на возмущенные вопли призрака. Спокойным, почти нежным тоном, гораздо нежнее, чем ее взгляд, она говорит:
– Ты только что погубила редкий и драгоценный чай.
– Чай, который развязывает язык