Сеня Щукин, как самый ловкий и расторопный, даже умудрился стать внештатным агентом ЧК, активистом и агитатором, выпускал боевой листок «Прыжок в коммунизм». Название – в контексте его предыдущей деятельности – звучало, что и говорить, сомнительно, но в петрочека ценили юмор. Там вообще сидели веселые ребята, привыкшие находить смешное решительно во всем, даже в реквизициях, терроре и расстрелах. Восемнадцатилетнего «попрыгунчика» признали перековавшимся, приняли в комсомол, а потом и отправили на Третий съезд РКСМ.
Рассказав эту чудную историю, Сеня Щукин осклабился и неспешно закурил. Делегат от Вятки, тот самый оратор с подоконника, сказал:
– Важная у тебя биография, товарищ Семен. Сумел признать свои ошибки, учел прошлое и – вот результат. Молодчина!
Все зааплодировали. Афанасьев не верил собственным глазам и ушам. Между тем делегаты знакомились. Тип из Вятки, он же оратор с подоконника, представился как Павел Григорьевич, даром что самому было не больше двадцати лет, а то и меньше. Товарищей с Кавказа наши герои уже знали. Единственная затесавшаяся в «коммуну» девушка звалась Марфа, проповедовала свободную коммунистическую любовь и предлагала именовать себя «товарищ Клара». С обоими из этих предложений она и подкатила к Афанасьеву, который из всех присутствующих показался ей наиболее симпатичным.
– Товарищ, – басом сказала она, – идеалы буржуазной морали навсегда рухнули! Советская молодежь может больше не стеснять себя приличиями. Предлагаю тебе свободную и чистую любовь.
– Не ходи с ней в подсобку, – сказал Сеня Щукин, и все захохотали, – там до сих пор товарищ Андрей валяется, стонет. И вообще, братишка, раз ты с фронта, отваживай от себя этого крокодила, айдате лучше в двадцатую комнату, это от нас через две стенки. Там девчонки симпатичные. Говорят о белопольской войне, а от этого легче вырулить к… сам понимаешь.
«Черт знает что, – подумал Женя, – какая белопольская?.. Какой крокодил?..»
Товарищ Клара, она же Марфа, на «крокодила» не обиделась. Видя, что никто из коммунаров не проявляет интереса к ее прелестям, а Павел Григорьевич из Вятки снова полез на подоконник, она подошла к Семе Щукину, отвесила ему полновесный тумак, а потом завалилась на кровать и тотчас же захрапела.
– Да, – громко сказал Женя. – Это тебе не… не Айседора Дункан!
Обсуждение затянулось далеко за полночь, и Афанасьев, ворочаясь на одной койке с Ковалевым, в сотый раз проклинал ненавистного горлопана из Вятки, который предложил ему, Жене, сделать доклад о текущем положении на Южном фронте. Получив понятный отказ, он тотчас же обрушился с разветвленной критикой на случаи «политического головотяпства и уклонения от товарищеской дискуссии, которые, к сожалению, всё еще имеют место быть в нашей жизни, уважаемые товарищи!..» Малолетний балабол, фанатично сверкая глазами, распространялся бы подобным образом и до утра, если бы Ковалев не запустил в него увесистой подушкой, твердой, как будто ее набили подсыхающей глиной. Этот жест, подкрепленный свирепым выражением физиономии Коляна (сюда бы еще хорошо маузер, да его пришлось сдать на хранение на вахте), утихомирил болтуна. Потянулись голоса в поддержку «делегата с Балтики».
– Ну что, в самом деле! Давайте спать.
– Люди с фронта, с дороги, умаялись.
– Завтра на съезде Ленин будет выступать!.. Сам. Нужно со свежей головой его… того… понимать.
– Спим, товарищи…
«Какой я вам товарищ? – гневно думал Афанасьев, уткнувшись носом в спину Ковалева – спали по двое. – Тамбовский… черт вам товарищ! И откуда их понабрали? Особенно этот – Сеня, и второй, болтун из Вятки. Павел Григорьевич! Этого Павла Григорьевича бы поленом по заднице вытянуть, для ума чтоб!»
Зашевелился Колян. Он тоже не мог уснуть. Наверно, беспокойные мысли не отпускали и его. Он перевернулся с боку на бок, отчего придавил Афанасьеву руку, и проговорил другу в самое ухо:
– Я вот тут че кумекаю, Женек… Мы с тобой насмотрелись на разных… Я, конечно, понимаю, ты сам говорил, что во время революции выдвигаются… ну… самые наглые и горластые, что ли… Но ведь всех остальных потом перестреляли… то есть не всех, конечно, но самых лучших – точно, ты сам говорил…
– И что? – со смутной ноткой раздражения отозвался Афанасьев.
– А то! Ты тут их всех за быдло держишь, а ведь так получается, что мы – потомки этого быдла… Не тех конкретно, с которыми мы сейчас в одной комнате ночуем, но – всё-таки… А, Женек?
– Спи давай, – отозвался Афанасьев, и Колян умолк. Но что-то стронулось внутри Афанасьева, что-то сдвинулось, треснуло, как если бы слова Коляна семенами упали на землю и начала прорастать трава, ломая асфальт, раздвигая плотно уложенные камни мостовой…
Всё не так просто. Всё не просто так.
2
А теперь – на утро следующего дня – Афанасьев и Ковалев с недосыпу направлялись прямо к зданию Коммунистического университета имени Я. М. Свердлова. В просторечии – Свердловка.
У входа в Свердловку кипела, перекатывалась белыми, серыми, русыми, черными барашками буйных головушек пестрая толпа. Кого тут только не было!.. Неподалеку от Афанасьева оказалась делегация из Туркестана в пестрых халатах. Эти товарищи бестолково топтались на месте и говорили все сразу крикливыми резкими голосами, так что становилось непонятно, как они вообще могут друг друга понимать. Мелькали потертые рабочие куртки, серые шинели, алели красные косынки девушек. Колян уже аполитично строил глазки одной из них, хохочущей и очень симпатичной. Прошли мимо несколько очень ответственных товарищей в кожаных куртках, перетянутых кожаными же скрипучими ремнями, при наганах. Если бы на лбу каждого из них написать аббревиатуру ВЧК, то и тогда не стало бы понятней, откуда они. Шла проверка документов делегатов, и куда ж без чекистов?.. Афанасьев невольно поежился.
Проверка документов минула благополучно. Колян успел к тому же познакомиться с девушкой. Ее звали Полина, раньше она была кухаркой, а теперь комсомолка и студентка рабфака. Колян и двух слов не успевал вставить в ее радостные вещания о том, как хорошо, как привольно и как замечательно трудно живется ей в Советской России. Колян наклонился к Афанасьеву и проговорил:
– Еще немного, и она меня сагитирует. Она мне с первого взгляда приглянулась. Как будто кого напомнила.
– А вот этот тип, напротив, мне с первого взгляда не приглянулся, – буркнул в ответ Афанасьев, и было отчего, так как из-за пролета грязной беломраморной лестницы («от старорежимных времен!») вынырнул тот самый вятич Павел Григорьевич, восемнадцати лет отроду, и закричал:
– Товарищи! Вот вы, вы!.. Идите, мы вам там место в проходе заняли, там уже всё забито!
Колян отмахнулся от него и попытался взять девушку под руку, но та вдруг вспыхнула, бросила на него испепеляющий взгляд и затесалась в толпу делегатов. Колян не понял.
– Чего это она? Недотрога, что ли?
– А это не она недотрога, это ты – осел, – пояснил Афанасьев. – Не по-товарищески ты к девушке. Взять под руку – это проявление буржуазных пережитков. Вот она тебя и отшила. Понятно, деятель?
– Дурдом, – проворчал Ковалев.
Он оказался совершенно прав. В помещениях университета царила та беспричинно радостная, приподнятая, вразнобой, атмосфера, которая так часто встречается в известных медицинских учреждениях. Толпы людей текли по ступеням лестниц, врывались в открытые двери, бурлили водоворотами, там и сям стелился табачный дым, затягивая серым пологом частые таблички «здесь курить воспрещается». Над самым входом в здание был вывешен гигантский плакат всем известного содержания: красноармеец с круглыми, как у Петра Первого, бешеными глазами тычет пальцем в каждого входящего и спрашивает о том, записался ли этот каждый входящий добровольцем. Ковалеву и Афанасьеву с трудом удалось протолкнуться вслед за несносным делегатом из Вятки на второй этаж, в просторное фойе с высоченными потолками и роскошными люстрами. Почти все из находившихся здесь людей стояли с задранными головами и открытыми ртами и глазели на это великолепие: фронтовая братия в буденновках, мужики в шапках, далекие гости в тюбетейках и папахах. Кто презрительно кривил рот, дескать, плевал я на всё это буржуйство, девушка ахала «красии-и-иво!», а кто-то у окна, в очках, в окружении пяти или шести чекистов, усмехаясь, рассказывал:
– Один мой знакомый матрос, из вятских пильщиков – они известные ценители прекрасного, если не знаете… так он порассказал мне. Ничего, что я веду среди вас антисоветскую агитацию? Мне самому противно, право. Этот вятский родился в селе, где из удобств – одни выгребные ямы. Прямо как у моего папаши в местечке. И у человека была мечта: найти царский туалет. Нашел! Нашел, когда взяли Зимний дворец! И использовал его по назначению. Когда же я спросил, как выглядел этот царский сортир, то он сначала формально затруднялся, а потом разродился. Дескать страмота ентот сортир. Знамо дело – исгоютаторы, кровососы, – передразнил он неизвестного матроса. – Дескать, он сразу понял, что нашел искомое: стоит голый каменный мужик, всё хозяйство наружу, а рядом – кувшин. А рядом для царицы: натурально, стоит голая баба, тож каменная, и рядом – целая бадья, да все с рисунками, каких и на сеновале-то не покажешь, стыдно. Не стал я тому вятскому говорить, что этот голый мужик, кажется – Аполлон из Касселя или Вакх, копия из римского музея. А голая баба и бадья с похабными рисунками, по всему вероятию – Артемида с амфорой. Или, на худой конец, Каллисто. Только поди объясни! Пощупает морду тут же. И не придерешься – была у человека мечта, и не лезь в нее немытыми пятернями! Мне, конечно, он ничего не скажет, а вот простому человеку досадит!..