А дело было так.
Руфина, получив за вечернюю переработку отгульный день, отправилась на станцию за журналом мод, оставленным для неё в газетном киоске. Когда она подходила к главному входу вокзала, увидела Алексея Векшегонова.
Он предстал перед нею таким же, как три года назад. Тот же синий, пытливый взгляд. Тот же упрямый, будто литой из стали, подбородок. Те же писаные, унаследованные от матери, брови. Тот же передаваемый из поколения в поколение прямой и тонкий, с еле заметной горбинкой у переносицы, векшегоновский нос. И ямочки… Знакомые ямочки на щеках. Только они теперь стали глубже, как и косая поперечная складка на лбу.
Ему можно было дать и двадцать и сорок лет. Как и три года назад, на лице Алексея отражалось состояние его души. Оно — то как солнечный день, то как пасмурное утро, то как тихий вечер. Это было лицо, которое не могло скрыть ни одной мысли, ни даже самого малого движения души.
Встретив его, Руфина обомлела:
— Ты приехал, Алёша!
Алексей вздрогнул. Остановился. Потом, будто переступая из одного мира в другой, преобразился. Теперь в нем улыбалось, смеялось, радовалось все. И глаза, и брови, и ямочки, и, кажется, даже его маленькие уши.
— Руфина!.. Как я рад, что ты первой из всех наших встретилась мне. Здравствуй!..
Они обнялись и поцеловались. Поцеловались так звонко, что обоим стало весело-весело. Они так громко смеялись, будто никогда никакая чёрная кошка не пробегала между ними.
— Давай, Алёша, я тебе помогу нести второй чемодан…
— Нет, нет, — отказался Векшегонов. — Расскажи лучше, как живёшь. Ты уже замужем, Руфина?
— А ты женат, Алёша? — вместо ответа задала вопрос Руфина.
— Я?.. Ну что ты, Руфа. Я человек, мало подходящий для женитьбы… Ну да зачем об этом говорить.
— Ты надолго?
— Даже не знаю. Как поживется. У меня вынужденный перерыв. С одним заводом покончил, а другой ещё не готов. Я теперь пока перелётная птица, но скоро осяду.
— Нашёл Ийю? — спросила Руфина. Спросила, кажется, неожиданно и для себя.
— А я и не искал. Зачем искать потерянное? Да и Сибирь не Старозаводская улица, где все наперечёт.
— Да, конечно, конечно, Алёша…
Дальше разговор не пошёл. Вскоре они остановились у ворот векшегоновского дома. Остановились и простились.
— Заглядывай, Руфа…
— И ты, Алёша…
И будто бы не было встречи. Руфина, опустив голову, пошла домой.
Сердце её теперь билось тише и тише.
Ещё вчера все было так ясно и твёрдо. Оставалось только закончить облицовку стены серебристой тавдинской фанерой и завершить подводку труб к радиаторам отопления да сделать кое-что по мелочам, и можно было перетаскивать с сеновала мебель, а затем и назначить день свадьбы. Она не должна быть такой шумной, как намечалась три года назад в зале Дворца культуры, зато наверняка счастливой.
Разве счастье в грохоте и шуме? Слава, как поняла Руфина, не очень надёжная сваха.
Она жила все это время своим нежным чувством к Серёже, и, казалось, оно заполняло всю её. Скоро у них должна быть своя крыша, свои мыши и своя кошка, которая уже подрастает таким игривым котёнком. А самое главное — он!
Он, такой милый-милый… Светлый, как ночь в июне. Тихий, как летний вечер на лесном озере. Добрый-добрый, как улыбка матери. Послушный, как собственная рука.
Как хорошо ещё вчера думалось ей о нем. Каких только слов она не наготовила ему. Не из самой ли лучшей песенки он пришёл к ней? Не волшебная ли музыка была его матерью? Не во сне ли она встречается с ним?
А теперь? Что произошло теперь? Почему её глаза робеют встретиться с глазами Серёжи? Не разлюбила же она его за эти считанные часы? Не изменила же она своим чувствам?
Не изменила ли?
«Нет. Нет. Нет», — твердила она.
А маятник часов спорил с ней: «И нет и да… И нет и да… И нет и да…»
Это взорвало Руфину. Она остановила часы. Но от этого не остановилось время и не затихло волнение в её душе, стремительно сокрушающее, как полая вода, как ураган, все, что так нежно и заботливо создавалось ею на всю её и Сережину жизнь.
Вечером она не пошла к Серёже в домик с башенкой, где он работал. Пусть у неё уже не так сильно болела голова, но болела. Руфина не знала, как рассказать ему о встрече с его братом. Она ещё и сама не разобралась в этом. Ясно было одно — что-то изменилось.
7
Февральское солнце, поднявшись над крышами домов Старозаводской улицы, заглянуло в большую горницу векшегоновского дома, где спал Иван Ермолаевич. Напрасно старалось солнце размежить своими яркими лучами стариковские веки. Дед весело похрапывал, улыбаясь во сне. И было чему…
Приехал дорогой его внук, выросший не у отца с матерью, а у деда с бабушкой. Выросший «ненаглядинкой-виноградинкой, трудовой родовой дедовой косточкой, последней бабкиной зоренькой, золотыми рученьками, хрустальным сердечушком и прямой, тугой, как струна, совестью».
Да разве найдётся на свете столько слов, чтобы он и Степанида Лукинична сумели рассказать людям, как они любят своего внука.
Дед и внук, набражничавшись накануне, не торопились открывать глаза. Когда же запахло верещавшими на горячей сковороде вчерашними пельменями, пахнуло острым дымком из трубы вскипевшего самовара, Степанида Лукинична крикнула спящим:
— Ребятёнки!.. Самовар на столе. Не гневите солнышко.
Иван Ермолаевич открыл глаза. Его серебряная борода, остатки таких же кудрей засверкали, освещённые солнцем и счастливой улыбкой. Выпростав ноги из-под ватного одеяла, он, как был в исподнем, так и побежал за перегородку, где спал Алексей.
Склонившись над спящим, щекоча его бородой, он принялся напевать глуховатым голосом слова знакомой песенки:
Дети, в школу собирайтесь,Петушок пропел давно…
Внук ответил хохотом. Сегодня он будто вернулся в милые школьные годы. Бабка, как давным-давно, принесла внуку шерстяные носки и сказала:
— Тёпленькие. Из печурочки. Надевай, пока ноги не остыли.
Такие нежности, наверно, удивили бы ту же Руфину, будь она здесь. Но во всякой семье свои отношения и свои способы выражения их.
Умытый, наряжённый Алёша сел на свой стул перед своей тарелкой с синей каёмочкой и следами золотого ободка. Милые памятки детства. Деревянная солонка со спинкой как у кровати. Перечница-меленка. Медный поднос. Плетёная сухарница. Тугой холодец. Хрустящие грузди. Белая капуста. Огурцы с укропом. Морковные пирожки. Налевные шанежки. В жбане — овсяная бражка. Не столь хмельна, сколь в нос шибает.
Когда только успела бабушка?
Какое счастливое возвращение! Алексей ещё ничего не знает. Не знают и старики Векшегоновы, что сейчас происходит в душе Руфины, как отозвалась в ней встреча с Алексеем. Зато вчера допоздна проплакала Анна Васильевна, рассказывая отцу и матери Алексея о переменах в её дочери.
— Не узнаю я её, Любонька, — причитает Анна Васильевна. — Сама не своя. В глазах скорбь, на лице боль… Вся в себя ушла. Молчит. Сторонится меня. Не помешалась бы…
Любовь Степановна Векшегонова утешает Анну Васильевну, а у самой голос дрожит. Нехорошие предчувствия одолевают её. Недовольна она приездом старшего сына.
— Надо, чтобы он уехал. Я так и скажу ему, — обещает Любовь Степановна. — Да он и сам догадается, когда узнает… когда я намекну ему.
С утра отец и мать Алексея направились в старый векшегоновский дом. А там Алексей с жаром рассказывал Ивану Ермолаевичу, как полюбились ему новые заводы, какая огромная жизнь начинается в Сибири и как мало он знал об этом.
Было по всему видно, что Алёша доволен своей кочевой жизнью. Ему нравилось быть участником пуска новых заводов.
— Прямо как с одного дня рождения на другой, — делится он с дедом.
Алексей под большим секретом рассказал, как он мечтает о новых фабриках на колёсах, которые будут передвигаться будто корабли по зеленому морю тайги…
И в самый разгар рассказа о новых самоходных фабриках дед посмотрел в окно и увидел сына Романа.
— Никак отец твой идёт. Никак, Стеша, этой сковороды теперь маловато будет…
Вошёл отец Алексея, Роман Иванович. Он хотел обрадоваться встрече с сыном, да почему-то этого не получилось.
Они обнялись, чмокнули друг друга в щеку, и отец стал спрашивать, как доехал Алексей, почему не дал знать о приезде, надолго ли…
Разговор начинался, но не завязывался.
Вскоре пришла и мать. Она всплакнула при встрече с сыном. И может быть, не столько слезами радости, сколько слезами огорчения. Она прямо сказала Алексею:
— Ах, Алёша, Алёша… Месяца бы хоть через три тебе приехать, когда бы Руфина стала мужней женой, когда бы поросли к тебе все стёжки-дорожки…
Дед насторожился. Нахмурился. Расправил бороду и сказал:
— Весёлый, однако, разговор.