Еще утром сегодня глядел он на опостылевшие больничные стены, дышал запахом лекарств, все это уже там, далеко, позади, а он снова в родных стенах клуба, среди друзей и знакомых.
Не спеша поднимаемся по лестнице. Народу полно, просмотр нового заграничного фильма. Приветы, рукопожатия, восклицания со всех сторон. Можно и забыть о болезни. Но вот подлетает некая бестактная дама:
– Милый дружок, как ваше состояние? Поверьте, все это пустяки, две-три недельки – и вашим страданиям конец…
Светлов грустно усмехается, в его глазах невыразимая тоска.
28 СЕНТЯБРЯ 1964 ГОДА
Солнечный день осени. В десять утра он еще был жив, я собирался навестить его. По пути заехал в ЦДЛ. В вестибюле ни души. Настойчивые телефонные звонки. Снимаю трубку, взволнованный женский голос:
– Говорят из больницы. Светлов умирает… Бросаюсь к машине.
Но снова телефон.
– Вас слушают.
– Только что умер Светлов.
Шагаю бесцельно по Садовой. Так и не собрался… Не успел… Баба наклеивает афишу: «Волшебники живут рядом».
Жил рядом, а теперь не живет.
СТРАНА ГРЕНАДА. Марк Лисянский
Впервые я увидел Михаила Светлова осенью 1932 года. Я в ту пору учился в Москве, на Мясницкой, теперь улица Кирова, в Институте журналистики. Прочитал на афише два знаменитых имени: Михаил Светлов и Иосиф Уткин – и помчался на вечер.
Совсем недавно я приехал из Николаева, города моего детства и юности, переполненный стихами всех поэтов, Светлова и Уткина знал наизусть и вот сейчас увижу живого Светлова, увижу живого Уткина.
Аудитория была студенческая, зал набит до отказа. Иосиф Павлович выступал первым. Высокий, стройный, красивый, с огромной черной папахой волос, он был очень эффектен на сцене. Уткин читал негромко, без единого жеста, в абсолютной тишине, вернее не читал, а ронял слова в благоговейную тишину зала, ни одна строка, ни одно слово не пропадали. Казалось, он отлично знает цену тому, что сейчас произносит. А потом как-то буднично, по-домашнему, будто нехотя, вышел Михаил Аркадьевич. В ответ на горячие аплодисменты по-свойски улыбнулся. Костюм казался мешковатым из-за поразительной худобы Светлова. Михаил Аркадьевич приподнял острые плечи, нацелился в зал и начал очень просто, как будто он недавно расстался с нами, сидящими здесь, в зале, и вот сейчас вернулся:
Мы ехали шагом,Мы мчались в боях,И «Яблочко»-песнюДержали в зубах.
Стены зала широко раздвинулись, зашумел ветер украинских степей, и мы увидели хлопца, который хату покинул, пошел воевать, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать…
Светлов читал без малейшей рисовки, с характерной интонацией, не нажимая даже на такие строки, как «Гренада, Гренада, Гренада моя!», больше того – совсем не заботясь о том, слышат его или не слышат. Какое-то слово пропустил, заменил одно слово другим, хотя любой из нас мог бы ему это слово подсказать.
Он читал в такой атмосфере абсолютного понимания и обожания, на такой взаимодоверительной волне, что ему действительно не стоило заботиться о впечатлении, которое он производит. Всё делали прекрасные стихи, стихи, похожие на него. Он читал «В разведке» -' и «Меркурий плыл над нами – иностранная звезда», читал «Перед боем»-и мы видели, как на светловский «пиджачок из шевьота упали две капли военной грозы», читал «Рабфаковку» – и нам было жалко, что «Жанна д’Арк отдает костру молодое, тугое тело…», читал «Границу» – и мы вместе с поэтом не знали, «где граница меж товарищем и другом». А в заключение зазвучали «Живые герои».
С того вечера навсегда запомнилась светловская манера чтения, светловский голос, его жест, его интонация. Я хорошо слышу серьезно-иронический голос:
Я сам лучше кинусьПод паровоз,Чем брошу на рельсы героя.
Спустя три года я пришел в знакомый мне дом в проезде Художественного театра. После смерти Багрицкого поток молодых поэтов, тянувшихся к Светлову, увеличился вдвое. Я пришел сюда со стихотворением, посвященным памяти Эдуарда Багрицкого. Стихотворение было слабое, ничего от него не осталось, кроме трех строк, которые я запомнил только потому, что их одним прикосновением уничтожил Светлов. Я описывал вечер после работы, дальше шли строки: «Вот когда вынимаешь, как дома, не волнуясь, не горячась,
Эдуарда Багрицкого томик». Светлов посмотрел на меня лукаво прищуренными глазами:
– Пока вы доходите до «томика», непонятно, что это вы там вынимаете, как дома, не волнуясь, не горячась…
Мы говорили о Багрицком, о Бабеле, об Одессе, Николаеве, Екатеринославе, который оказался родным городом и Светлова и моего отца. Когда Михаил Аркадьевич узнал, что мой отец портовый грузчик, а я несколько лет был жестянщиком в медно-котельном цехе, работал на судах в николаевском доке, он удивленно поднял брови:
– А я, грешным делом, подумал – вы маменькин сыночек, а вы, оказывается, сын биндюжника и нормальный николаевский жлоб… Это уже другой компот.
После института я жил в Харькове, Иванове, Ярославле, много ездил как корреспондент газеты «Комсомолец Украины», но где бы я ни жил и где бы ни работал, хоть на несколько дней раз в году приезжал в два города – Николаев и Москву. В Москве, как правило, звонил Светлову. В один из таких приездов он предложил мне вместе пойти на вечер Михаила Голодного.
Мы шли весенней Москвой.
Он очень тепло говорил о Голодном, об их давней дружбе. Но тут же заметил: «Это не мешает нам портить друг другу жизнь, когда речь идет о стихах. Тут мы беспощадны». Он прочитал несколько строф Голодного, назвал их первоклассными, потом из другого стихотворения вытащил неудачное сравнение и заключил: «Сравнение похоже, как Михаил Голодный похож на Стеньку Разина».
– Несколько дней назад,- продолжал Михаил Аркадьевич,- мне рассказал Голодный, как он мучился над одной рифмой и как ему помог найти рифму его старый папа. Папа узнал, что Мишенька хочет зарифмовать «соловейку». На второй день, после бессонной ночи, торжествующий папа явился к сыну: «Эх ты, поэт, я ночь не спал и нашел-таки тебе рифму к «соловейка».-«Какую?»-спрашивает Голодный. «Канарейка»…
В войну мы были на разных фронтах. Только однажды наши пути сошлись в Москве, в резерве политработников, куда я попал после госпиталя, а Светлов, кажется, в результате какого-то переформирования. Помимо военных занятий, у нас было много хозяйственных дел и обязанностей. Мы подметали помещение, пилили и кололи дрова, чтобы отапливать огромную казарму, часто назначались в наряды… Как-то Светлову надо было получить гонорар, а его как раз назначили в наряд. Я говорю:
– Скажите начальству, что вы Светлов, автор «Гренады» и «Каховки»…
Он усмехнулся:
– Вы наивный человек. Если бы здесь оказался Достоевский, его наверняка заставили бы дневалить… И это было бы правильно! Пускай старик изучает жизнь!..
О светловской доброте ходят рассказы, сочиняются легенды. Бескорыстный человек, он был прекрасным другом и товарищем неисчислимого количества людей, но он не переносил панибратства и не с каждым мог сесть за один стол. Помню, как после семинара молодых поэтов, которым руководили Светлов, Мурзиди, Максимов и я, мы решили отметить всем семинаром окончание нашей работы. Сдвинули столы, разместились. Во главе сидел Михаил Аркадьевич. Неожиданно к нам подсел один несостоявшийся поэт, известный не стихами, а заявлениями во все инстанции по поводу того, что его не принимают в Союз писателей. Наступило замешательство. Незваный гость обратился к Светлову, назвав его Мишей. И тогда в ледяной тишине прозвучал голос Светлова:
– Для кого Миша, а для вас Михаил Аркадьевич.
Трудно себе представить, скольким людям, поэтам и непоэтам, за свою жизнь помог Михаил Светлов. Скольких людей он рекомендовал в Союз писателей, сколько написал рецензий, предисловий, пожеланий доброго пути молодым, сколько раз он выступал на литературных вечерах своих товарищей – поэтов, сколько он выпрагил чужих стихов, сколько он провел конференций и семинаров, скольких он людей поддержал в трудную минуту!
По старой памяти в Ярославле издали книгу моих стихотворений. Ярославская комсомольская газета выступила со статьей, похвалила книжку. Тогда газета «Северный рабочий» яростно обругала младшего неразумного собрата за статью и очень зло, недобросовестно цитируя стихи, отозвалась об авторе книжки. Я уехал в командировку в довольно грустном настроении. Не знаю, как стало известно об этом Светлову, ни единого слова по сему поводу я ему не говорил, но вдали от Москвы я раскрыл «Литературную газету» и увидел заметку: «Счастье нелегко нарисовать», под которой стояла подпись: «Михаил Светлов». Кончалась она ободряющими словами обо мне.