Да, поселок Хмелицы нельзя было назвать деревней, но и до города, пусть самого маленького, он тоже не дотянул. Имелись в нем огромная тракторная и ремонтная станция, птицефабрика, клуб, несколько пятиэтажек с паровым отоплением, стадиончик, промтоварный и даже книжный магазины, ко по большей части улочки тянулись вдоль типичных деревенских домов (что поновее — из бревен, что постарше — из традиционного для этих мест самодельного кирпича, производство которого прекратилось только в войну), с заборами, колодцами, огородами, крытыми хозяйственными дворами, примыкающими к жилой части, с мычащими коровами, с овцами, козами и прочей живностью… Впрочем, что там долго объяснять — половина России живет в таких вот Хмелицах.
Танька глядела, как на черную гладь озера садится чайка, как бегут на воде круги, оставленные невидимой рыбой, склюнувшей с поверхности мошку, как на дальнем берегу, где озеро переходит в болото, гнется под ветром камыш. Она до обморока любила здешнюю природу — холмы, озера, неповторимые валдайские леса, где соседствуют морошковое болото и солнечный южный склон, поросший лещиной и ежевикой, где, если ягода не вызревает по верхам, ее берут по низинам — и наоборот.
Чайка взлетела ввысь и исчезла. Танька нахмурила лоб, словно припоминая что-то, встала, подняла корыто и пошла к дому. Поставив корыто на крыльцо, она тут же, через сени и горницу, направилась к русской печке и достала из-за трубы заветную толстую тетрадочку.
Эту тетрадочку — свой «альбом» — она украсила сама, разрисовав цветами и узорами, наклеив вырезанные из разных журналов фотографии знаменитых артистов — от Михаила Ульянова до Элвиса Пресли. Сюда она записывала понравившиеся ей стихи и песни. Александр Блок соседствовал здесь со Степаном Щипачевым, а «Маленькая балерина» — с «Маленьким вором». Встречались и такие строки:
Шаланды, полные ткемали,
В Одессу Костя приводил,
И все пьянчужники вставали,
Когда в пивную он входил.
Это, кстати, были вполне сознательные подстановки. Непонятное «кефали» она заменила на «ткемали», потому что банку с такой надписью видела в продмаге. Ну, а в пивной кто заседает — понятное дело, пьянчужники. Она вообще воспринимала искусство очень серьезно и старалась все додумать самостоятельно и до конца. Об этом, в частности, свидетельствовал другой раздел альбома, куда она записывала некоторые свои впечатления от фильмов и книг. В частности, там были следующие записи:
«Сначала я очень любила Наташу Ростову, но какая же она оказалась подлая! Променять князя Андрея на какого-то Анатоля!»
«Поссорилась с Лизкой. Мы смотрели «Сагу о Форсайтах», а она обозвала Ирэн гадиной — зачем бросила такого надежного и непьющего Сомса ради психованного Босини. Но это же любовь, как она не понимает! Босини похож на нашего завклубом Егоркина, только симпатичней».
«Вчера показывали Ленинград. Какой красивый! Мне захотелось в нем жить, а потом пришла Катька и стала рассказывать, как она живет в этом Ленинграде в общежитии. Ужас! Хуже, чем у нас в детдоме. Теперь не знаю, хочу туда или нет».
«Дочитала Евгения Онегина. Какая Татьяна молодец! Так этому Онегину и надо! Ему в женщине дорог только блеск».
Раскрыв альбом ближе к концу, там, куда она записывала чужие мудрые мысли о жизни и о любви, Танька взяла из шкафа ручку и записала аккуратным «чистописательным» почерком:
«Человек создан для счастья, как птица для полета!»
Эту фразу она услышала вчера по телевизору, но тогда записать забыла, а сегодня, глядя на чайку, вспомнила…
Явившись по зову бабы Сани, Танька взвалила на свою сильную спину мешок с песком и понесла домой. Рядом, еле поспевая, семенила Лизка и придерживала мешок за нижний угол — помогала как бы.
— Слышь, Танька, Дарь Иванна говорит, в Новгород тебе ехать надо, как школа кончится, — сказала Лизка.
— Зачем это? — глубоким контральто отозвалась Танька. — Мне и тут хорошо.
— Вот и я говорю. А она — надо тебе, дескать, учиться дальше, на музыкантшу.
— Я тогда уж лучше в Ленинград поеду. Там тоже музыке обучают.
— Никуда ты не поедешь. Что я тут без тебя делать буду?
— Да я пошутила. Никуда я, сестричка, от тебя не уеду.
Так переговаривались сестры по пути домой, даже не подозревая, что через месяц с небольшим Лизка резко переменит мнение, а Танька помимо собственной воли отправится в Ленинград, где ждет ее… Впрочем, всему свое время.
Лизка с утра пошла к себе на птицефабрику, а Танька осталась по хозяйству. Переделав кучу привычных дел, она стояла в закутке возле растопленной русской печки и раскатывала тесто на пироги. В горнице заскрипели половицы. Танька по шагам поняла, что это Виктор и что он вполпьяна.
«И чего это его принесло? — подумала она. — Видно, принял на работе и добавить решил, вот и приперся денег просить. Не дам».
За последний год отношение Виктора к ней переменилось, и переменилось резко. Раньше он вел себя так, будто ее вообще не существует — смотрел куда-то мимо, чуть ли с ног не сшибал, когда подворачивалась, разговаривал только по самой необходимости, кратко бросая: «Курей покорми!»; «Моркву выполи!»; «Рушницу куды задевала?». Звал то по имени, а чаще — засранка, причем не злобно, а так, походя, равнодушно.
А тут как подменили мужика. И улыбаться начал, и лясы точить, и песни стал с нею разучивать на досуге. Про воробья, про терем дивный, про зазнобу и пробиту голову. Хорошие у них дуэты получались — Лизка, бывало, проходя мимо, остановится, сложит руки на животе и как захолонеет вся, заслушавшись… И каждый раз с получки или отойдя после пьянки немного, какой-нибудь гостинчик подсунет тихонечко — то ленту, то пряник, то леденец на палочке. А за беседой все норовит подсесть поближе, то за плечо обнимет, то руку положит на спину — по-братски, по-товарищески. И в узких местечках, в дверях, в сенях, у печки, все никак не разойтись им свободно: то грудь ей Виктор прижмет, то еще какое место.
Танька совершенно не сознавала своей красоты. Не сознавали ее и Танькины сверстники, по-прежнему видели в ней нелепую и неуклюжую, почти бессловесную дикарку, пугало огородное, какой появилась она в Хмелицах пять лет назад. И только взрослые мужики иногда посмотрят ей вслед… Посмотрят, посмотрят да и пойдут по своим делам. А она по своим… Танька, когда смотрелась в зеркало, ничего особо утешительного там не видела. Кулема, нескладеха… Она закрывала глаза и представляла саму себя миниатюрной, тоненькой, как прутик, с гибкой мальчишеской фигуркой и мальчишеской стрижкой… как Тонька Серова, как те девчонки, которых в кино показывают… А откроет глаза — коровища коровищей… Танька старалась пореже заглядывать в зеркало, а все-таки тянуло…
Она обернулась. Виктор стоял в проеме перегородки, отделяющей горницу от кухонного закута, и тяжело, исподлобья смотрел на нее.
— Не дам, — сказала она и, отвернувшись, принялась катать дальше.
Виктор одним прыжком приблизился к ней вплотную, одной сильной рукой пригнул ее голову к самому столу, прямо в тесто, а другой откинул вверх широкую юбку и принялся стаскивать с Таньки трусы.
— Дашь, дашь, куды денесси… — хрипло бубнил он.
Задыхаясь в липком тесте, совершенно обалдевшая Танька рванулась изо всех недюжинных сил, распрямилась и развернулась к Виктору лицом.
— Ты чего это… — начала она.
Он толкнул ее и затиснул в самый угол, между столом и теплым боком печки. Тело его привалилось к Танькиному, не давая ей пошевельнуться, руки рвали кофточку у нее на груди.
— Что ж ты, сука, со мной делаешь, а? — просипел он, обдавая ее одеколонным перегаром. — Тресси-жмесси, а дать не даесси? Прянички жрала, жопой вертела… Я те фитиля-то вставлю…
Кофточка с треском разорвалась до самого низу. Корявые пальцы Виктора впились Таньке в грудь. От боли она мгновенно поняла, что происходит. Напрягшись, рывком высвободила руку, схватила первый попавшийся предмет и с силой заехала Виктору по голове.
— Ах ты паразит, снохач, ирод проклятый! — заорала она. — Мало тебе Лизки? Мало? Мало?
С каждым «мало?» на Виктора обрушивался удар тяжелой скалки. Он согнулся Как-то боком и, прикрываясь руками, побежал прочь от нее через горницу, сени, на высокое крыльцо. За ним неслась Танька, прикрикивая: «Мало? Мало?» и охаживая его скалкой по бокам, по спине.
На крыльце Виктор споткнулся и полетел по ступенькам, приземлившись на голову. Тело его дернулось разок и затихло. Танька, открыв рот, замерла с занесенной скалкой. Потом отшвырнула скалку и припустила вниз к лежащему Виктору.
— Вить, Витенька, что ты, ну, что ты… — лепетала она, опустившись перед ним на колени. Виктор не шевелился, а только лежал, маленький, скрюченный, жалкий, и тихонько подскуливал, будто побитый щенок.
Танька, чуть не сшибив калитку, выскочила на улицу и понеслась по ней вприпрыжку, как стреноженный конь. Лицо ее было перемазано тестом, черные волосы растрепались, края разорванной кофты трепыхались на ветру, открывая грудь и живот до пупа.