Танька, чуть не сшибив калитку, выскочила на улицу и понеслась по ней вприпрыжку, как стреноженный конь. Лицо ее было перемазано тестом, черные волосы растрепались, края разорванной кофты трепыхались на ветру, открывая грудь и живот до пупа.
— Помогите, люди добрые-е! — орала она дурным голосом. — Я Витьку убила-а-а!!!
Соседи во главе с прибежавшей фельдшерицей Федосеевной оттащили Виктора в медпункт, а ревущую Таньку насильно затолкали в постель и стали отпаивать домашним валерьяновым настоем. Прибежала с работы Лизка, но взглянув на Таньку, поняла, что расспрашивать ее сейчас без толку, и убежала в медпункт узнать, как там Виктор. Он лежал на кушеточке с обернутой полотенцем головой и стонал. Федосеевна звонила в больницу.
— Похоже, ребро сломал. Череп, вроде, цел, но, наверное, сотрясение… Может, внутри отбил что-нибудь — под гематомами не разберешь, — сказала фельдшерица Лизке, поговорив с Валдаем — Сейчас врачи приедут. А ты, Лиза, шла бы лучше к Таньке. Ей сейчас всех хуже.
Но Танька, напившись валерьянки, уснула, а продулась только тогда, когда пришел милиционер Егор Васильевич. Танька довольно бессвязно рассказа ему, что было, все время повторяя:
— Что мне теперь будет? Что мне теперь будет?
— Да ничего тебе, девонька, не будет, — утешил Егор Васильевич. — А вот Жигалкину твоему будет, и сильно будет, — совершенно другим тоном обратился он к Лизке. — Попытка изнасилования несовершеннолетней — тут не пятнадцатью сутками пахнет.
Лизка всплеснула руками и отвернулась. А милиционер вновь посмотрел на Таньку.
— А ты, девонька, садись к столу и напиши все, как рассказывала.
— Ничего я писать не буду, — сказала Танька, глядя в пол. — Наше это дело, семейное.
— Ну как знаете, бабы. — Милиционер поднялся. — Только потом, если что, на себя пеняйте. Вот вылечится ваш Витька, он вам покажет семейное дело!
И вышел в сени.
Сестры молча смотрели друг на друга.
Первой тишину нарушила Танька:
— Уеду я…
— Да, — деревянным голосом сказала Лизка.
Права Танька. Надо ей уезжать. Виктор житья не даст. Пусть едет, учится, как советовала Дарья Ивановна. И еще… Витьку-то, если подумать, и винить нельзя… Вон какая девка день и ночь перед глазами маячит — гладкая, пригожая. Особенно когда у своей, законной, и глянуть не на что. Еще и на сносях… Если останется с ними Танька, то она, Лизавета, будет в собственном доме нежеланной, лишней…
Лизавета смотрела на сидящую в кровати Таньку и стыдилась собственных мыслей.
Она вспомнила тот ненастный майский день, когда впервые увидела сестру — бледную, тощую, стриженую, в сером фланелевом платьице, с нелепым бантом, кое-как прицепленным на короткие волосы за резиночку. Тогда после всяких проволочек и отписок восемнадцатилетней Лизавете разрешили наконец забрать сестру из детского дома. И поехала она в сопровождении того же Егора Васильевича на станцию Дно, и злая, похожая на щуку дамочка (Лизавета даже имя запомнила — Надежда Константиновна, как у Крупской) брезгливо подтолкнула Таньку в их сторону, будто протухшую рыбину в помойную яму. Среди бумажек, которые Лизавете выдали тогда в придачу к Таньке, была и характеристика воспитанницы: «неконтактна, педагогически запущена…» Кто запустил-то?
Танька почти целый год молчала, общаясь только с одним существом — поросенком. Она пела ему песни, рассказывала стихи. А когда поросенок подрос и его увезли кооператоры, сколько слез было! Пришлось сказать, что Боренька поехал учиться в специальную школу для поросяток. Сколько ж лет-то с той поры минуло? Пять? Или шесть уже?
Потом все сгладилось, и следы детдомовского прошлого остались лишь в мелочах, заметных, пожалуй, одной лишь Лизавете — особая реакция сестры на обиду, какое-то молчаливое упорство в критическую минуту, при всей открытости и простодушии — ревнивое стремление оградить от других что-то свое, заветное… Впрочем, словами этого не объяснишь, можно только почувствовать. В эти минуты Лизавета с удивлением понимала, что сестрица у нее ох непростая и что никто, кроме самой Лизаветы, и не подозревает об этой непростоте — в том числе и сама Танька.
А может, все это и не от детдома вовсе? Может, родительская кровь? Поди знай…
Отца своего Лизавета не знала вовсе, мать помнила плохо — та нечасто наведывалась в Хмелицы, а бабушка Сима, царство ей Небесное, редко и с неохотой говорила про дочь. В бабушкином альбоме хранилась одна-единственная ее фотография — веселая, пышная молодая женщина, немного похожая на актрису Целиковскую. С бабой Симой никакого сходства. И неудивительно. Только перед смертью бабушка рассказала Лизавете, как появилась у нее Валентина.
До войны они с мужем, лесником Василием Осиповичем, в Хмелицы наезжали редко, а жили больше на дальней лесной заимке. И вот там-то и нашла баба Сима девчушку лет четырех. Та лежала в беспамятстве у колодезного сруба, исхудалая, грязная, в ободранной телогрейке, горячая, как печка, прижимая к груди куклу — красивую, дорогую, с фарфоровой головкой, в бархатном платьице с кружевным передником, на котором были вышиты диковинные буквы. Других вещей при девочке не было. Отнесла Сима ребенка в дом, жиром барсучьим растерла, малиной отпоила. Так и выходила, а потом и вовсе у себя жить оставила. У самой-то Симы детей не было, да и не могло быть — еще в девках застудилась, рубя сучья на лесосеке.
Девочка не могла назвать ни имен родителей, ни откуда пришла, и вообще говорила плохо, только повторяла: «Валья, Валья», будто нерусская. Но и на цыганку совсем непохожа — беленькая, зеленоглазая. Времена были лихие, начало тридцатых, много еще тогда по Руси странствовало гулящего народу — бродяги, беспризорники, неорганизованные переселенцы из голодающих местностей…
Василий Осипович не возражал, поскольку и сам тосковал без детишек. Но человек был серьезный, большой аккуратист, а потому, как только стало понятно, что девчонка перемогнется, из лихорадки выкарабкается, запряг лошадь и поехал в Хмелицы честь по чести ребенка зарегистрировать и метрику выправить. Только вот в конторе подрастерялся малость, с фамилией перемудрил. Не в ходу по деревням были фамилии-то, детей, коли возникала такая надобность, обычно записывали по имени отца. Сам лесник записан Осипов, отец его был Данилов, супруга Семирамида Егоровна — Егорова. Стало быть, Валюху надо бы Васильевой записать. Но то если бы родная была, а так выходит не разбери какая, приблудная. Значит, и быть ей Приблудовой… Ох, и влетело ему потом от бабы Симы за Приблудову, да поздно — что написано пером, не вырубишь топором. Так и жили. А потом… потом Василий Осипович не вернулся с войны, баба Сима с Валентиной перебрались в Хмелицы, получившие в сорок седьмом звание поселка городского типа. Жителям по этому поводу выдали паспорта, и молодая Валентина тут же укатила в Ленинград, где зажила жизнью веселой и беспутной. И у Лизаветы, и у Таньки отчество было «Валентиновна», по имени матери.
Родив ее, Лизавету, без мужа, мать вернулась в Хмелицы, пожила немного и уехала «устраивать личную жизнь», оставив ребенка на бабушку. Потом почему-то попала на торфоразработки, где и родила Таньку неизвестно от кого, а через года два умерла. И осталось после нее, помимо дочек, только это единственное фото, не шибко добрая память у хмельчан постарше, да кружевной передничек от той куклы, с которой нашли ее в лесу — саму куклу мать увезла в Ленинград. Уже после смерти бабы Симы Лизавета с помощью Дарьи Ивановны разобрала затейливую латинскую вязь. Получилось «Бантыш-Срезневска». Может, настоящая фамилия Валентины? Даже «Приблудова» и то лучше. По Крайней мере понятнее… И еще одна диковинная вещица — прозрачный зеленый камушек в оправе из белого металла и при такой же цепочке. Сразу видно, знатная вещица, дорогая, кулон называется.
Лизавета кулон этот хранила в тряпице за кирпичом печным на чердаке, Таньке не показывала, Виктору — тем паче… Отчего умерла мать, Лизавета не знала. Бабы говорили — пила какую-то гадость. Бабушка Сима тогда уже сильно болела…
Через два дня сестры стояли на центральной площади Валдая, рядом с автовокзалом. У Таньки был при себе чемоданчик и дорожная сумка через плечо. В чемоданчик Танька сложила нехитрую одежку, бельишко, выходные туфли на каблуке. На самое дно она положила документы — свидетельство о рождении, о восьмилетнем образовании, комсомольский билет, исключительно положительную характеристику, выданную Дарьей Ивановной, и рекомендацию РОНО для поступления в музыкальное училище — последнюю бумажку в экстренном порядке выбила та же Дарья Ивановна. И, конечно же, заветный альбом. В сумке были продукты на дорогу, баночка малинового варенья для личных нужд и банка маринованных грибов в подарок Настасье — дочери бабы Сани, живущей в Ленинграде, у которой предполагалось пожить первое время. Письмо к Настасье и восемь рублей денег лежали в кармане. Еще сто восемь рублей, завернутые в чистую тряпочку, хранились у Таньки на груди, под лифчиком.