После того как иностранца перестало рвать, я повесил вновь свой большой сундук в печную нишу, обнажил свою длинную острую шпагу, которую я в то время носил, и предложил ему выйти за ворота. Иностранец также обнажил свою шпагу, каковая была широкой мушкетерской саблей с отвратительной рукоятью, и мы оба стремглав направились к воротам. Недозрелый студент со своим приятелем тоже устремились было за нами следом, но я и иностранец прогнали этих бездельников. За воротами, сразу же у городской стены, была высокая гора с остроконечной вершиной; мы взобрались на нее и сошлись на вершине. Мы, правда, могли бы сразиться и внизу, у подножья, но у нас не было секундантов; будь они у нас, они были бы обязаны стоять сзади нас с обнаженными шпагами, дабы никто из нас не смел отступить. Но за их отсутствием секундантом должна была послужить сама островерхая гора, ибо здесь никто из нас не смог бы увернуться: отступи один из нас хотя бы на пядь от своей позиции, и мы оба покатились бы с горы вверх тормашками, начисто переломав руки и ноги из-за нашей драки. Поэтому я и иностранец замерли на вершине и во время поединка вынуждены были стоять на цыпочках, не осмеливаясь сделать и шагу назад. Перед началом иностранец обратился ко мне и предложил, чтобы я только рубил шпагой, так как у него нет острого клинка для уколов, или, если это меня устраивает, мы сперва будем сражаться ударами, а затем он попытается перейти и к уколам. Ну, я, значит, сразу тут же понял, что у иностранца сердце ушло в пятки, и сказал ему: «Ну-ка, парень, подойди только сюда, мне все равно, как драться, долго я с тобой канителиться не буду». С тем и обнажили мы шпаги и сошлись на удар. Ай да проклятье! Чуть только изящным манером вытянул я шпагу из ножен, как с первого же выпада сразу отрубил у иностранца его большую саблю по рукоять, а при обратном ходе шпаги хватил его по носу ударом «высокой кварты» [74]и отрубил ему, черт меня побери, добрую четверть носа и оба уха. Ох дьявольщина! Как же горевал иностранец, глядя на свои уши, лежавшие перед ним на земле! Я было намеревался сделать его таким же тупоносым, как и Ганса Барта, но раз он так уж сильно огорчался из-за потери ушей и умолял оставить его в покое и обещал, что никогда в жизни не вздумает снова поносить немцев, а, напротив, всякий раз будет утверждать, что они самые храбрые люди на свете, я вложил свою шпагу вновь в ножны, велел ему поднять оба уха с земли и спешно отправиться к цирюльнику, – возможно, тот их снова ему приладит.
После этого он начал собираться – завернул свои уши в носовой платок, взял свою поломанную саблю с большою рукоятью подмышку и пошел со мной в город Падую. В большом доме, сразу же рядом с воротами, где стоит караульный, жил фельдшер, о котором говорили, будто он немало постранствовал, к нему я и велел пойти иностранцу с его отрубленными ушами и узнать, можно ли их вновь приделать. Но у иностранца не было охоты идти к фельдшеру, напротив, он заявил, что, во-первых, хочет опрокинуть хороший стаканчик фисташковой настойки, а затем отправится на лечение к живодеру и узнает у него, можно ли приладить уши. С этими словами он отстал от меня и направился в аптеку, а я, чтобы никто не заметил, пробрался тайком в дом мамаши иностранца (где я снимал квартиру), извлек из печной ниши весьма искусным манером свой большой сундук, сел вновь на выигранную мной лошадь и, не заплатив за постой и не попрощавшись, выехал из Падуи в Рим.
С той норы я и в глаза никогда больше не видал ни иностранца, ни недозрелого студента с его репетитором, то бишь приятелем по комнате. Но недавно я услыхал от университетского посыльного из Падуи, что живодер в два дня féliciter [75]приделал уши иностранцу. За эти два дня живодер немало потрудился над ним, а иностранец за время лечения вылакал один-одинешенек двенадцать кувшинов фисташковой настойки, и от этого самого, полагал посыльный, он главным образом и поправился.
Что касается недозрелого студента, репетитора, а также всей семьи иностранца, я до сих пор не знаю, что они поделывают.
А теперь адье, Падуя, синьор Шельмуфский должен узнать, как выглядит Рим!
Глава пятая
Рим, черт меня побери, тоже славный город, но только постоянно сожалеешь, что снаружи он не имеет никакого вида. Он построен в месте, совершенно заросшем тростником и камышом, а вокруг него течет река, именуемая Тибр, и Тибр протекает в центре города и через рынок. Поэтому по рынку невозможно ходить пешком; в рыночный день крестьяне вынуждены продавать масло и сыр или гусей и кур только на баркасах. Будь я проклят, сколько бесчисленных баркасов можно видеть ежедневно на римском рынке! Кто желает продать хотя бы полдюжины яиц, и то должен тащить их на рынок на баркасе, так что в иной день там выстраивается несколько тысяч крестьянских баркасов.
На рынке всегда продается превосходная рыба, что же особливо касается сельдей, то они, черт возьми, блестят от жира, словно брус сала, и необычайно аппетитны, особенно если их вдоволь полить оливковым маслом.
И нисколько не удивительно, что здесь водится такая жирная сельдь, ибо в Тибре возле Рима она чрезвычайно хорошо ловится и город Рим славится на весь мир своими сельдями. Вся сельдь в Германии, у любой торговки, выловлена, черт возьми, только в Тибре у Рима, ибо лов сельди – привилегия папы, а так как он слаб на ноги и сам не может с ним управляться, то он отдал его в аренду некоторым рыбакам и они обязаны платить папе за это ежегодную большую мзду.
Добравшись со своим большим сундуком до Рима верхом, я не мог из-за Тибра въехать на лошади в город и был вынужден сесть на баркас, погрузить на него мой сундук и лошадь и так въехать в город Рим. Благополучно достигнув на баркасе берега со своим большим сундуком и лошадью, я снял квартиру у одного звездочета, жившего неподалеку от Рынка сладостей [76]на Селедочной улице. Это был, черт возьми, необычайно славный человек, прославившийся чуть ли не на весь мир своим звездочетством. Особенно что касается звезд неподвижных, [77]то он по ним мог предсказать устрашающие вещи; ибо, если шел даже совсем небольшой дождь, а солнце пряталось за мрачными тучами, то он сразу мог сказать любому, что небо не совсем ясно. Этот самый звездочет водил меня по всему городу Риму, показал мне все древние достопримечательности, и я перевидал их столько, что теперь ни одной и припомнить паже не могу. Наконец он повел меня в большой каменный дом возле собора святого Петра, [78]весь крытый мраморной черепицей, и когда мы вошли в нею и оказались наверху в прекрасном зале, то там в большом дедовском кресле сидел старик в меховых чулках и спал; к нему, по приказанию, звездочета, я должен был тихо приблизиться, снять с него меховые чулки и затем поцеловать его ноги. Тьфу, черт возьми, трудно и передать, как воняли ноги у этого старикана, бьюсь об заклад, что он их, наверное, с полгода не мыл. Поцеловав его вонючие ноги, я было хотел его разбудить и спросить, почему он не прикажет служанке приносить каждый вечер бочку воды и мыть себе ноги, коли уж пошла такая мода, что нужно их целовать; [79]но звездочет подал мне знак не тревожить его сна и тихо сказал мне, чтобы я вновь надел меховые чулки Его Святейшеству. Сто тысяч чертей! Услыхав о Его Святейшестве, я поспешно надел ему снова меховые чулки, спустился со звездочетом вниз из зала и отправился домой. И только за дверью звездочет объяснил мне, что тот, кому я целовал ноги, был Его Папское Святейшество, и прибавил также, что кто из прибывших в Рим немцев не целовал папе ноги, не имеет права хвалиться (по возвращении в Германию), будто он был в Риме. Таким образом, я с полным основанием могу сказать, что был в Риме, хотя, быть может, звездочет и пустил мне пыль в глаза и выдал за неподвижную звезду просто-напросто какого-нибудь старого посыльного, у которого отчаянно воняли ноги. Но если бы мне пришлось поклясться, что тот, кому я целовал ноги, достоверно был папой, то совесть моя была бы неспокойна, ибо звездочет, черт возьми, показался мне человеком, знавшим где раки зимуют, потому что весьма увлекался неподвижными звездами; стоило ему только подумать о неподвижной звезде, и он уже знал, какая ожидается погода. Этот звездочет был превосходный составитель календарей, он и меня выучил этому искусству, и я составил очень много календарей, до сих пор валяющихся заброшенными под лавкой; а между тем предсказания их, черт возьми, порой почти сбываются. Если б я знал, что на них найдутся любители, я бы со временем какой-нибудь из них отыскал да и издал для пробы. Но придет беда, купишь ума.