— так вот Эдип пытался уклониться от собственной судьбы, — этот самый мир коварно пролезает обратно. Моменты неловкости, когда тебя застают врасплох — назовем это прустовскими несуразностями, — Пруст превратил в своего рода вид искусства, моменты привилегии, потому что только благодаря случаю или несуразице Марсель и сталкивается с настоящим и — это ему прекрасно известно — с самой жизнью с ее удовольствиями, опасностями и печалями. И все же у Марселя есть одна недостижимая мечта: научиться отфильтровывать удовольствие от сопряженных с ним опасностей и печалей. Ему бы научиться не доверять, дистанцироваться, не проявлять такой пылкости и поспешности в желании что-то заполучить сейчас и только сейчас. Урок, который ему необходимо усвоить, достаточно прост — причем и его он облекает в художественную форму: «существующее» нужно раз за разом превращать в «кажущееся»; «кажущееся» — в «не существующее», а «не существующее» — в «бывшее». Только тогда все обретает подлинный смысл — не перед лицом подлинного настоящего, а на некоем высшем суде, который вершит то, что я бы назвал несовершенно-условным-предпрошедшим: «возможно существовавшее и не свершившееся» осмысленнее, чем «просто существующее». Именно в этот слой Пруст и стремится поместить любой опыт, именно в нем и протекает la vrai vie[6]. Память и вымысел — фильтры, через которые он воспринимает, осмысляет и понимает текущий опыт. Для медлителей опыт лишен смысла — он вообще не опыт, — если только он не облечен в форму памяти об опыте или, что почти то же самое, в память о несостоявшемся опыте. Пруст лишь ретроспективно, когда настоящее уже давным-давно кануло, способен наконец увидеть общую картину. Понимание, сколь близко было блаженство… или сколь бессмысленны были печали, доводившие нас до исступления, приходит слишком поздно. Вот стихи Эмили Дикинсон:
Когда спустились Небеса
Почти на мой Порог —
Тогда лишь я и поняла,
Как путь до Них далек.
А отлетела Благодать —
Скорблю о Ней вдвойне:
Что Мир утратил до меня —
То не дано и мне[7].
Задача Пруста — отбросить опыт обратно в прошлое и оттуда — вернусь к глаголу, который уже употребил, — дернуть его назад из будущего, ретро-перспективно. Именно из этого и рождается неповторимый разбег, размах его фразы. В этом размахе прошлое и будущее, а косвенным образом и настоящее существуют в одном едином времени.
К настоящему времени «повременить» подходит долгим окольным путем — таким путем людям случается, вопреки здравому смыслу, прийти к любви. Некоторые воспринимают «сегодня» лишь через призму того, что обязательно вернутся к нему завтра. Некоторые готовы потянуться к тому, что жизнь швыряет им под ноги, только при условии, что приближение обернется для них почти мгновенной утратой. А некоторые воспевают прошлое, сознавая, что на самом деле они любят искренней любовью не то прошлое, которое утратили, не те вещи, которые воспевают и (так они приучили себя думать) любят, а свою способность облечь в слова собственную любовь — любовь, которой, возможно, никогда не существовало вовсе, но она тем не менее остается порождением их способности словчить и проникнуть в некое неопределенно-условное-пред-прошедшее. Они будто бы говорят: процесс письма — штука действенная. Процесс письма доведет вас в нужную точку. Укрыться в комнате, обшитой пробкой, и заново придумать там свою жизнь и есть жизнь, есть настоящее.
А когда у вас возникают сомнения, покой приносит уже сама способность сказать, сколь непрочна ваша связь с настоящим. В этом и заключена подлинная эстетика способности повременить: признавая и демонстрируя, что мы не знаем, как жить в настоящем, и, скорее всего, никогда этому не научимся, что мы совершенно не готовы и не приспособлены к тому, чтобы жить своей жизнью, мы совершенно не обязательно компенсируем эту неспособность. Зато нам открывается доселе неведомое суррогатное удовольствие: само осознание нашей неприспособленности становится оправданием. Играть с разрывом связей между всеми возможностями, заложенными в неопределенно-условное-пред-прошедшее время, затея, может, и дурацкая, каждый раз тебе же от нее и прилетает, зато в результате жизнь твоя возвращается к тебе в форме… вымысла.
И действительно, разрыв, зияние, крошечная пауза — можно еще раз назвать это разбегом между нами и временем, между нами, какие мы есть и какими мечтаем стать, — это все, что нам дано ради осмысления нашего места в жизни. Время измеряется не единицами опыта, а квантами надежды и предвкушаемых сожалений.
Как мне кажется, одна из причин, почему из меня вышел такой непутевый автор путевых очерков, состоит в следующем: попав в то или иное место, я мгновенно теряю способность о нем писать. И дело не в том, что мне нужно, чтобы (как оно говорится) впечатления «улеглись», а в том, что мне нужно почувствовать, что такое-то место утратило свое присутствие, сделалось недоступным, что я, возможно, никогда больше его не увижу. Я хожу по улицам, однако, чтобы написать статью, ради которой меня сюда послали, — я должен отправить ее заказчику сразу же по возвращении в США, — мне нужно представить себе, что я больше не хожу по этим самым улицам. Чтобы написать, я должен притвориться, что вспоминаю. Навык письма вне пространства утраты у меня утрачен…
В одном абзаце книги «Из Египта» я описываю крик моей глухой матери и говорю, что он напоминает мне скрип шин при резком торможении. Больших шин. Автобусных.
Такие вопли — об этом он [мой отец] узнал однажды — издают глухие, если глухому человеку больно, если глухой человек с кем-то повздорил, зашелся в крике, потому что слов не подобрать, изо рта рвется лишь прерывистый визг, больше похожий на скрип шин, с которым целая колонна автобусов разом тормозит в тихое пляжное воскресенье, чем на голос женщины, на которой он женился.
Я бы хотел ненадолго остановиться не на самом крике, а на «тихом пляжном воскресенье», которому крик противопоставлен. Переводчики никогда с этим не справятся, это непереводимо, потому что такого вообще-то не существует, оно лишено смысла: что такое «тихое пляжное воскресенье»?
Тем не менее если эти тихие пляжные воскресенья что-то для меня означают и если — о чем писали мне многие александрийцы, прочитав «Из Египта», — тихая воскресная пауза, как раз перед тем, когда толпы устремятся на пляжи, вбирает в себя самую суть александрийской жизни в конце весны или начале лета, когда летние пляжи еще не до конца превратились в переполненный бедлам (во что они неизменно превращаются в июле), когда они все еще не нарушили обещания одарить тебя