Жак встал.
— Австрия, Ричардли, еле-еле справляется с невероятными внутренними затруднениями… Вот чего не надо забывать… Это — государство, состоящее из восьми или девяти национальностей, враждующих между собою. Авторитет центральной власти падает с каждым днем. Распад страны почти неизбежен. Все эти противостоящие друг другу народности — сербы, румыны, итальянцы, насильно включенные в состав империи, — все они кипят и ждут лишь благоприятного часа, чтобы сбросить иго!.. Я только что оттуда. В политических кругах, и в правых и в левых, кругом говорят, что есть только одно средство избежать расчленения государства — война! Это мнение Берхтольда и его клики. Конечно, таково же и мнение генералов!
Вот уже восемь лет, — сказал Бем, — как начальник генерального штаба у нас Конрад фон Гетцендорф{21}… Злой гений армии… Самый ярый враг славян… В течение восьми лет он открыто ведет дело к войне!
Ричардли, казалось, не был убежден. Скрестив руки и сверкая слишком ярко сверкая — глазами, он смотрел по очереди на всех говоривших с тем же проницательным и самодовольно-недоверчивым видом.
Жак перестал обращаться к нему и, повернувшись к Мейнестрелю, сел.
— Итак, — продолжал Жак, — по мнению тамошних правителей, лишь превентивная война могла бы спасти империю. Конец розни между партиями! Конец недовольству враждующих между собой национальностей! Война возвратит Австрии экономическое процветание, обеспечит стране весь балканский рынок, которым стремятся завладеть славяне… А поскольку эти господа считают себя достаточно сильными, чтобы за две-три недели войны принудить Сербию к капитуляции, то чем они рискуют?
— Это еще вопрос! — отчеканил Мейнестрель.
Все посмотрели на него. С рассеянной торжественностью он устремил свой взгляд туда, где сидела Альфреда.
— Погодите! — сказал Жак.
— Ведь существует Россия! — прервал Ричардли. — А затем есть Германия. Предположим на минуту, что Австрия нападает на Сербию; и предположим, — это маловероятно, но все-таки возможно, — что вмешается Россия. Русская мобилизация повлечет за собой мобилизацию в Германии, за которой автоматически последует мобилизация во Франции. Вся прелестная система их союзов заработает сама по себе… А это значит, что австро-сербская война способна вызвать всеобщий конфликт. — Он посмотрел на Жака и улыбнулся. — Однако, старина, Германия знает это лучше, чем мы с тобой. По-твоему, предоставляя австрийскому правительству свободу действий, Германия согласится рисковать европейской войной? Нет! Подумайте хорошенько… Риск таков, что Германия должна помешать Австрии действовать.
Мускулы на лице Жака напряглись.
— Постойте, — повторил он. — Это как раз то самое, из-за чего Хозмер поднял тревогу. Есть, оказывается, все основания думать, что Германия уже оказала поддержку Австрии.
Мейнестрель вздрогнул. Он не спускал глаз с Жака.
— Вот каким образом, — продолжал Жак, — происходили события, — если верить Хозмеру… По-видимому, вначале, на первых заседаниях после убийства, Берхтольд натолкнулся в Вене на сопротивление с двух сторон: со стороны венгерского министра Тиссы, человека осторожного, врага насильственных методов, и со стороны императора. Да, Франц-Иосиф как будто не решался дать согласие; он хотел прежде всего узнать, что думает Вильгельм Второй. Между тем кайзер собирался отправиться в плавание. Нельзя было терять ни минуты. И потому представляется вероятным, что между четвертым и седьмым июля Берхтольд нашел возможность посоветоваться с кайзером и его канцлером и добился согласия Германии…
— Все это лишь предположения… — произнес Ричардли.
— Конечно, — Ответил Жак. — но этим предположениям придает вероятность то, что произошло в Вене за последние пять дней. Подумайте хорошенько. За последнюю неделю даже в ближайшем окружении Берхтольда еще не было, кажется, принято определенных решений; не скрывали, что император и даже Берхтольд опасаются прямого противодействия со стороны Германии. И вдруг седьмого июля все изменилось. В этот день (в прошлый вторник) срочно созвали большой государственный совет, настоящий военный совет. Как будто вдруг руки у них оказались развязанными… Что говорилось в совете — об этом двое суток хранилось молчание. Но позавчера просочились первые слухи: слишком много людей оказалось посвящено в тайну в результате различных распоряжений, отданных после совета. К тому же у Хозмера в Вене превосходная агентура; Хозмер всегда узнает все!.. На заседании совета Берхтольд занял новую позицию: он вел себя в точности так, как если бы уже имел в кармане формальное обязательство Германии поддержать всеми средствами карательную экспедицию против Сербии. И он хладнокровно предложил своим коллегам настоящий план войны, который оспаривал только Тисса. Что план Берхтольда есть действительно план войны, доказывает то, что Тисса призывал своих коллег удовлетвориться лишь унижением Сербии; он считал вполне достаточным одержать блестящую дипломатическую победу. Однако весь совет восстал против него, и в конце концов он уступил: присоединился к общему мнению… Еще того чище: Хозмер уверяет, что в то самое утро министры цинически рассуждали, не следует ли немедленно объявить мобилизацию. И если они этого не сделали, то лишь потому, что нашли более удобным перед лицом других держав сбросить маску лишь в последний момент… Но несомненно одно: план Берхтольда и генерального штаба был принят… Каковы детали этого плана? Конечно, это узнать непросто… Но все-таки кое-что уже известно: например, что был отдан приказ начать все военные приготовления, какие можно осуществить, не привлекая особого внимания; что на австро-сербской границе войска прикрытия стоят наготове и в течение нескольких часов могут под любым предлогом оккупировать Белград! — Он быстро провел рукой по волосам. — А чтобы закончить, вот вам слова, которые якобы произнес один из сотрудников начальника генерального штаба, пресловутого Гетцендорфа; возможно, что это всего лишь хвастовство старого солдафона, но проливающее свет на настроения австрийских правителей. Он будто бы заявил в узком кругу: «Европа в один из ближайших дней станет пред свершившимся фактом».
XI
Жак замолчал, и тотчас же все взоры устремились на Пилота.
Он застыл, скрестив руки; его неподвижные зрачки блестели.
Долгая минута прошла в молчании. Одни и те же опасения, а главное, растерянность искажали лица присутствующих.
Наконец Митгерг резко нарушил тишину:
— Unglaublich…
Наступила новая пауза.
Затем Ричардли пробормотал:
— Если действительно за всем этим стоит Германия!..
Пилот обратил на него свой острый взгляд, но тот, казалось, не заметил этого. Губы Пилота разжались и издали невнятный звук. Лишь Альфреда, не перестававшая следить за ним, поняла: «Преждевременно!»
Она вздрогнула и инстинктивно прижалась к плечу Патерсона.
Англичанин окинул молодую женщину быстрым взглядом. Но она опустила голову, видимо, уклоняясь от всяких вопросов.
Впрочем, она была бы в большом затруднении, если бы Пат попросил ее объяснить свое состояние. В самом деле, в этот вечер война впервые перестала быть для нее абстракцией и представилась ее воображению с полной отчетливостью во всей своей кровавой реальности. Но не разоблачения Жака вызвали дрожь у Альфреды, а произнесенное Мейнестрелем слово «преждевременно». Почему? Эта мысль не могла захватить ее врасплох. Она знала убеждение Пилота: «Революция может возникнуть лишь в результате бурного кризиса; война при современном положении Европы есть наиболее вероятный повод для кризиса; но если это произойдет, то пролетариат, недостаточно подготовленный, не будет способен превратить империалистическую войну в революцию». Потрясла ли Альфреду именно та мысль, что если социализм и в самом деле не подготовлен, то война окажется всего лишь бесплодной бойней? Или самый тон, каким было произнесено слово — «преждевременно». Но что нового могло быть для нее в этом тоне? Разве она с давних пор не привыкла к бесстрастию своего Пилота? (Однажды она с невольным удивлением сказала ему: «Ты относишься к войне, как христиане к смерти: у них мысль настолько устремлена к тому, что будет потом, что они забывают обо всех ужасах агонии…» Он ответил, смеясь: «Для врача, девочка, муки родов — в порядке вещей».) Она даже восхищалась — хоть иногда и страдала от нее — этой сознательной отрешенностью, достигнутой путем постоянных тяжких усилий человеком, чьи человеческие слабости она знала лучше, чем кто-либо иной, это было как, бы лишним доказательством его превосходства. И ее всегда волновала мысль, что за этим чудовищным «обесчеловечением», в сущности, скрывались в высшей степени человеческие мотивы: стремление лучше служить человечеству, лучше работать над разрушением современного общества ради будущего прекрасного мира… Почему же она вздрогнула? Она не могла этого объяснить… Она подняла свои длинные ресницы, и ее взгляд, скользнув поверх Патерсона, упал на Мейнестреля с выражением доверия. «Терпение, — подумала она. — Он еще ничего не сказал. Он скажет. И снова все станет ясно, все будет справедливо и хорошо!».