Ох уж эти Бланкины сюрпризы! Взяв чистую тряпку, я продолжала работать. Бланка размотала на пальцах бинт и показала мне руку. Рана была страшная, рука была глубоко рассечена, на кухне так не поранишься.
– Теперь в саду порядок, – с сияющим лицом объявила Бланка, – тебе не нравилась веревка для белья, я ее сняла; весь день, пока ты была на занятиях по обороне, я работала как батрак. Подстригла траву, подобрала за плетнем черепицу, подмела. Порядок навела жуткий.
– Давно пора, – заметила я, продолжая работу.
– Я и гвозди забила, – сообщила Бланка и снова показала мне раненую руку. – Тогда и поранилась. Но забила все до одного.
– Какие еще гвозди? – спросила я. Не то чтобы меня; это особенно заинтересовало, я спросила скорее из вежливости и из чувства раскаяния, ведь утром бедняжке так от меня попало.
– С нашей стороны в заборе отстали доски, – объяснила Бланка, поглядывая на меня с видом собаки, которая ждет, чтоб ее похвалили. – Вот я их все и прибила на место.
Грохот тарелки, выскользнувшей из моих рук, раздался одновременно с криками, и сразу же прогремели два выстрела.
При звуке звонка она вздрогнула.
Вновь ее охватило отчаяние, которое уже столько раз пришлось пережить, отчаяние от того, что ни на кого, кроме самой себя, нельзя полагаться; в семье из четырех человек она может рассчитывать только на себя, в сущности, она совсем сирота. С тех пор как случилась беда, она ни разу не могла расслабиться как бы хотелось, потому как, помимо амплуа члена семьи, пребывающего в дурном расположении духа, в доме всегда находился претендент на роль несчастного, нуждающегося в уходе и утешении, к этом отношении не составлял исключение даже Элекеш, – он был совершенно убежден в том, что моральное основание его профессии неколебимо, а справедливость, Пусть даже после невероятных испытаний, все-таки восторжествует, и потому падал духом всякий раз, когда будни опровергали его теорию: государственные деятели объявляли недействительным только что заключенный договор, У рядовых граждан с каждым днем становилось все меньше прав, а на родильные дома с пищащими грудными младенцами взрослые мужчины бросали фосфорные бомбы. Когда после ареста Хельдов он узнал о гибели Генриэтты, чье неожиданное появление на старой квартире уже никак не мог себе объяснить, – выдержка изменила ему, он окончательно потерял под ногами почву. Ирэн видела, как он ищет успокоительное, подолгу тупо смотрит на таблетку, и лекарство прыгает в его трясущейся ладони, будто круглое геометрическое тело во время землетрясения.
Смерть Генриэтты тяжело отразилась на сознании Ирэн – словно какую-то часть тела, заморозив, лишили чувствительности; хотя мысль об этом терзала ее с первой секунды, настоящую боль она почувствовала лишь позднее. Бланку, которая после ухода Темеш всюду ходила за нею с зареванным лицом, то и дело принимаясь заново объяснять то, что страстно хотелось забыть, она прогоняла в постель, и сестренка лежала в их комнате, размазывая по лицу слезы и шмыгая носом, левой рукой тормоша своего старого, от детских лет сохранившегося мишку, которого теперь, уже став девушкой, все равно держала на своей ночной тумбочке. Ирэн хотела бы остаться одна, запереться хоть в ванной, чтобы не заботиться ни о чьих реакциях, кроме своих собственных, но Бланка непрестанно о чем-то просила или спрашивала ее. Был миг, когда Ирэн почувствовала, что дальше терпеть не в силах, – сейчас она бросится на Бланку и заорет ей в лицо – замолчишь ли наконец, убийца!
Меньше всего забот было с матерью. В исключительных обстоятельствах мать выжимала из себя исключительную энергию – если недавно, в день помолвки, надев красивые, но тесные туфли, она чинно позавтракала и постаралась вести себя с достоинством, то теперь, всплакнув, она беспристрастно, почти без всяких эмоций, прокляла неприличными словами всех, из-за кого такое могло случиться; Элекеш, побледнев и подавляя тошноту, сбежал от жены в свою комнату, в их доме никогда не дозволялось произносить даже такие слова, как «псих» или «зараза»; услышанные из уст жены непристойные глаголы и существительные, которых она бог знает где набралась и помнила до сих пор, вызвали у него почти физическое недомогание. Госпожа Элекеш ложилась спать в урочное время и умудрялась тут же задремать; во всей семье только она, забравшись в постель, могла сразу заснуть, даже если была почти уверена, что тут же начнется воздушная тревога; природа наделила ее долгими и приятными снами, и, когда их прерывали, вынуждая ее идти в убежище, она приходила в такую дикую ярость, – какого черта из-за войны превращать ее жизнь в сплошную пытку, тащить из теплой постели в погреб, – что в своем возмущении забывала о страхе. Ирэн искала себе занятье, что-то тупо собирала, заворачивала, не думая о сне, ей казалось невозможным, чтоб этот день закончился так же, как и любой другой. Элекеш, приняв лекарство, долго не спал, сидел под Цицероном, просматривая старые тетрадки; в одном из начальных классов он был учителем дочери Хельда, и в его архиве сохранились старые работы Генриэтты. Ирэн было невыносимо смотреть, как в аккуратно переплетенных тетрадках он пытается найти ответ, почему же эту девочку следовало в шестнадцать лет застрелить. За успокоительным перелистыванием его и настиг сон; когда раздался звонок, он дремал, уронив голову на стол, на тетради Генриэтты.
Ирэн попыталась его встряхнуть, не удалось. Отец поднял было на нее глаза, но веки снова смежились; из спальни слышался храп матери. Хотя Бланка не спала, но полагаться на нее не приходилось, даже если она все еще была одета; с тех пор как началась война и облавы, ею с наступлением сумерек овладевал такой страх, что при каждом звонке она тотчас пряталась, причем в самых нелепых местах – в ванной или в кладовке. Ирэн выбежала к воротам, но прежде чем отодвинуть засов, подождала, прислушалась. Молилась бессвязно и невнятно, обращаясь странным образом не к богу, а к Генриэтте, молила ее, чтоб за воротами стоял не Балинт. Кто угодно, только не он.
Звонок заливался надрывно, хотя с улицы не доносилось никаких звуков – ни бряцанья оружия, ни шепота. Значит, это не облава. Надеяться было наивно, но сознание уцепилось и sa это; если не облава, то звонить мог какой-нибудь пьяница. Или озорник. Наверное, решил попугать, подшутить. Разве не может случиться, что в тысяча девятьсот сорок четвертом году кому-то пришла охота пошутить?
Конечно, она знала, что это он. Не потому, что не отнимал пальца от звонка, хотя такое нетерпение и настойчивость в его характере, а потому, что в такой день это было неприлично. Она прервала молчание, спросила, кто там, и, не получив ответа, в конце концов открыла. С улицы Каталин проник синий свет. Балинт был в военной форме, входя, отшвырнул сигарету.
Он явно пришел из дому, от Темеш, потому что по лицу его было видно – он знает о случившемся. Сначала они замерли на месте, словно два актера, которым режиссер запретил сделать хотя бы шаг вперед или назад, но стояли так близко, что слышали дыхание друг друга. Потом Балинт закрыл калитку и притянул Ирэн к себе. В то первое мгновение в его прикосновении не было ничего мужского. Им и детьми часто случалось стоять вот так, когда одному становилось грустно или зябко и второму хотелось утешить его или согреть; вот и теперь тела их, соприкасаясь, оставались словно бесполыми, искали иного тепла и иной поддержки, чем много лет до сих пор, но потом, словно вдруг опомнившись, эти два прижавшиеся друг к другу человека обнаружили, что детство осталось в прошлом, один из них уже мужчина, а другой – молодая женщина, и тогда дикое желание пронзило обоих. В ту минуту они были поглощены не сами собой и не друг другом, а мыслью о Генриэтте и ее смерти; цепляясь друг за друга и целуясь, они словно поддерживали друг друга на краю пропасти, держались за свою страсть, чтоб не рухнуть в бездну. Позднее Ирэн сообразила, что как раз тогда, в той подворотне, между поцелуями, и следовало бы рассказать Балинту про все – про занятие по ПВО, про забитые доски забора, про ту роль, которую она и Бланка сыграли в гибели Генриэтты, – возможно, тогда все сложилось бы по-другому. Но она не смела заговорить, ей было страшно. Уже потом она поняла, что рассказать всю правду о самой себе, даже если бы она ее знала, хватило бы смелости только у одного человека – у Бланки.
Они вошли в дом. Молча – разговаривать было не о чем. О том, как представлял себе гибель Генриэтты Балинт, Ирэн узнала из объяснений Темеш: Генриэтта, для того, наверное, чтобы проститься со своим бывшим домом, пренебрегла всеми запретами и обещаниями, тайком перебежала к дому Хельдов, и часовой, поставленный в тот день, увидел ее и застрелил, когда она еще не успела добежать до забора Элекешей. Балинт ходил взад-вперед по квартире, Ирэн знала эту его привычку – он любил расхаживать по. комнатам. Но сейчас привычка эта вдруг бросилась ей в глаза, потому, верно, что в эту ночь он бродил по их квартире менее уверенно, словно бы не знал ее с мальчишеских лет. Сначала она не могла понять, чем его прежние прогулки по дому отличаются от нынешних, не сразу сообразила, что, бывая у них прежде, Балинт почти никогда не выдвигал ящиков и не открывал без стука дверей. Теперь же оп сновал из комнаты в комнату, взглянул на Элекеша, совершенно бесчувственного ко всему, смахнул на пол несколько попавшихся под руку тетрадок, перешел в спальню, где было темно и слышалось только сопение госпожи Элекеш. Что-то непонятное, нечеловеческое было в его метаниях. Сунулся он и в девичью комнату, но Бланки там уже не было, одна лишь заправленная постель, Ирэн и сама не знала, куда она спряталась, может, за штору, может, и под кровать, и даже если узнала Балинта, выйти не осмеливается, стыдится, что он увидит ее в ночной рубашке.