— …Большая, красивая, свеча неугасимая…
На нее оглянулись с недоумением и досадой. Кто-то цыкнул: «Ти-ха!» Каменщики один за другим отворачивались от Ульяны, подаваясь всем телом вперед, чтобы лучше расслышать голос Александра…
Тихон Инякин, оттянув рукав своего пиджака до локтя, занес над Александром руку, но не ударил — потряс кулаком, вскричал на весь клуб: — Не хотел Силантия слушать — чужого дядю послушаешь! Будет учить — морду бить, будешь спасибо говорить…
Александр-умолк на полуслове, приоткрыв пухлые губы. Невидящими глазами взглянул куда-то поверх голов и, налетая грудью на людей, опрокинув у входа стул, бросился к двери.
.. Он пришел в себя лишь на самой верхней площадке недостроенного корпуса. Навалился на доски, прибитые вместо перил, неоструганные, колкие, пахнущие сосной, терся о них щекой. Потом, придерживаясь за липкие, от выдавленного кирпичами раствора, пахнущие сыростью стены, выбрался на ветер, осенний, пронизывающий. Ветер рванул фуражку с головы, фуражка стукнулсь, видню, козырьком обо что-то, пропала в чернильной тьме. Александр» поскользнулся на комке глины, обо что-то ударился, шагнул — к самому краю настила, за фуражкой…
Внизу его искали, окликали два женских голоса Тонин, гортанный и высокий, пронзительно тоненький…
Тоня выскочила на улицу. И в тот вечер больше не вернулась в клуб. Глядела в леденящую тьму. «А что, взять половинку кирпича да в Инякина… Или в Чуму позорную? И пусть! Она откроется Сашку! Из-за Чумы, бандюги и вора все это. А на суде все всплывет. Как Некрасову подстроили. Как СашкА изводят. Там концы в воду не схоронишь».
Тоня нашарила на мерзлой земле обломок кирпича.
«Не будет суда — Сашку не жить…»
В сырой ночи разноголосица слышалась точно под ухом, девчата, расходясь из клуба, окликали друг друга.
Лампочка на столбе, под белым абажуром, раскачивалась все сильнее. Тоня зябла. Неконец, скользнул черной тенью Чумаков, горбясь и надевая на голову кепку, Тоня рванулась к нему. Рука, казалось, сама, помимо ее воли, выпустила на землю кирпич. Тоня настигла Чумакова, забежала вперед, чтоб видел, кто это его, и размахнулась. Кулак был шероховатый, твердый, как кувалда, — кулак такелажницы.
9
Вездеход Ермакова мчался по стройке, почти не выключая сирены. Вывалясь из дверцы машины, Ермаков наткнулся на Чумакова. Чумаков, вызвавший Ермакова, объяснял длинно, сбивчиво:
— Я иду, понимаешь… Кто-то шаркает подошвами, перегоняет. Ухо ровно обожгло.
— Чье ухо? — не вытерпел Ермаков, который больше всего опасался, что ударили кого-нибудь чужого, не из их треста.
Чумаков дотронулся до своего налившегося кровью уха.
Ермаков вытащил из кармана расстегнутого, на меху, пальто носовой платок, вытер лоб, не скрывая облегчения. Он распорядился привести драчуна, запертого Чумаковым в одной из комнат. Узнал Тоню, показал ей рукой на дверцу:
— В машину!
Чумаков спросил мрачновато, что сказать, когда приедет милиция. Ермаков даже не оглянулся, в его сторону. Чумаков замедлил шаг: Ермакову под горячую руку лучше не попадаться, Садясь в машину, Ермаков прорычал в темноту:
— Скажешь, тебя посещают привидения.
Когда вездеход выбрался на шоссе и Тоню перестало перекидывать на заднем сиденье из стороны в сторону, Ермаков обернулся.
— Завтра! В девять ноль-ноль! Быть у меня! — Вездеход притормозил возле остановки. — Выходи!
Тоня забилась в угол. Желтоватые полосы из трамвайных окон скользили по ее омертвелому лицу.
— Тебя что, красавица, паралик разбил? — Ермаков приоткрыл дверцу, в машине зажегся свет, — Ну?! За решетку захотела?!
Тоня, простоволосая, растерзанная, прокричала чуть не плача:
— Нечего со мной, бандиткой, разговаривать! Везите в отделение! Составляйте протокол.
Ермаков оторопело взглянул на нее, пересел на заднее сиденье, оставив дверцу приоткрытой, спросил с тревогой, которую не мог скрыть даже шутливый тон: — Ну, хорошо, допустим, ей, Тоне, не терпится попасть за решетку, у нее там любовное свидание, но зачем она на своих накидывается? Ударила б кого на стороне. Постового, например. Для верности.
У Тони вырвалось:
— Что я, бандитка, что ли, на невинных кидаться?!
— Та-ак! В чем же, к примеру, моя вина? — Он уставился на широкое, плоское, почти монгольское с приплюснутым точно от удара носом, разбойничье и, вместе с тем, миловидное лицо, с родинкой на пухлой щеке, из которой рос нежным, белым колечком, волосок. Лицо Тони словно горело. Пылало, он не тотчас понял это, самоотречением и той внутренней исступленной верой в свою правду, с которой раскольники сжигали себя в скитах. — Жить тебе невмоготу на стройке, так что ли?
— Да что там мне?! Са-ашку! Чума одолел. Герои поддельные!
В трест позвонили из милиции. Ермаков был уверен, спрашивают Тоню, но разыскивали почему-то Александра Староверова. Его ие оказалось ни в общежитии, ни в прорабских. Он явился сам. В кабинет управляющего. За полночь. Спросил, где Тоня. Оказалось, он слышал ее крик, когда Чумаков возле клуба выкручивал ей руки.
«Не «подкидыш» ли, агнец невинный, и Шурку, и Тоню растревожил, подзудил? Знаем мы эти стихийные манифестации! Побоища на Новгородском вече и те, говорят, загодя планировались…».
Успокоив Александра, Ермаков запер его в своем кабинете до утра. Чтоб милиции не попался на глаза.
Утром он приехал в трест на час раньше. Александр спал на кожаном диване, свернувшись клубком. Губы распустил. Ладонь под щекой. Мальчишка мальчишкой.
Шофер Ермакова, пожилой, многодетный, в потертой на локтях ермаковской куртке из желтой кожи, которая доходила ему до колен, расталкивал Александра, наставляя его вполголоса:
— Говори: «Ничего не помню, потому как выпивши был».
Ермаков распахнул настежь окно, показал Александру на кресло у стола.
Тот застегнул на все пуговицы свой старенький грязноватый ватник, поеживаясь от сырого осеннего воздуха, хлынувшего в комнату. Оглядел кабинет. Мальчишечьи губы его поджались зло: похоже, ему вспомнилось не только вчерашнее, но и то, как он сидел некогда в этом же кресле и, робея и пряча под столом сбитые кирпичом руки, спрашивал Ермакова, правы ли каменщики, прозвавшие его фантазером. Неужели нельзя начинать стройки с прокладки улиц? Вначале трубы тянуть, дороги; если надо, и трамвай подводить…
Ермаков начал шутливо. Как и тогда. И почти теми же словами: — Опять, Шурик, свои фонари-фонарики развесил?
… Александр вцепился в подлокотники кресла, выдавил из себя: — Нам с Некрасовым тут не жить. Рассчитывайте. Поеду… куда глаза глядят.
Ермаков вышел из-за стола, присел в кресле напротив Александра, как всегда, когда пытался вызвать человека на откровенный разговор.
В это время в дверь постучали. Секретарша доложила: пришли из милиции.
— Говорят, по срочному делу!
Ермаков попросил Александра подождать в приемной. Перебил самого себя:
— Впрочем, нет!.. Вначале мы сами разберемся что к чему… — Он отвел Александра в боковую крохотную комнатушку, где стоял обеденный стол и лежали гантели (комнатушка пышно величалась комнатой отдыха управляющего). — Повозись с гантелями. Хорошо сны стряхивает. Когда понадобишься, кликну.
В кабинет вошел болезнено худой, желтолицый юноша с погонами сержанта милиции; в руках он держал тоненькую папку с развязанными тесемками. Он не то улыбнулся Ермакову, своему недавнему знакомому, не то просто шевельнулись его худые, плоские, точно отесанные плотницким рубанком желтые щеки..
— Опять нашествие хана Батыя на трест? — мрачновато произнес Ермаков, протягивая руку. — Садитесь.
Сержант был следователем отделения милиции, которое два месяца назад разместилось в одном из новых корпусов. Он спросил, был ли вчера Ермаков в клубе.
— Ну? — хмуро пробасил Ермаков, давая понять юноше, что они находятся не в кабинете следователя.
«Хан Батый» улыбнулся, отчего его желтоватое лицо вдруг растянулось вширь, казалось; чуть ли не вдвое, положил на стол папку, на которой была наклейка с надписью черной тушью «начато» и сегодняшняя дата. Он рассказывал, глядя куда-то в окно и время от времени бросая на Ермакова испытующий взгляд:
— Вчера милицейский наряд, вызванный Инякиным в клуб, обнаружил дверь на запоре. Между тем, вечером в клубе, как удалось выяснить, произошло событие, проливающее свет…
Обстоятельность, с которой он перечислял все сказанное Староверовым, неприятно удивила Ермакова: «Тебя еще тут не хватало!..»
Он то и дело срывался, — этот двадцатилетний следователь, с официального тона, завершая свои сухие, точно из протокола, полуфразы почти веселым присловьем «худо-бедно»:
— Провоцирование беспорядков… Хулиганство… Клевета на строй. Избиение руководителя-орденоносца….за такое-худо-бедно! — от ДВУХ ДО ПЯТИ лет, — Он потеребил тесемки на папке…. Если, конечно, нет преступного сговора. Коллективки…