Я так и стоял, согнувшись, будто всего меня (кроме сердца и башки) заморозили, сделали укол на всю жизнь, чтобы я все слышал, мучился, но не мог ни пошевельнуться, ни открыть рот — просто скелет, модель молекулы-Рыжкина с сердцем наизнанку.
Было очень тихо.
После папа заговорил, и я никогда, никогда, никогда в жизни не слышал, чтобы он говорил таким голосом:
— Это место предназначается не мне, а моему сыну, вот этому мальчику…
— Но…
— …так как он и является непосредственным начальником жениха и, видимо, самым почетным гостем на свадьбе.
Неожиданно и резко я разогнулся и снова замер, глядя прямо на них и слушая, как в полной тишине негромко и очень вежливо смеется Шея-Пнев.
— Быть этого не может! Право же, это очаровательная шутка…
— И тем не менее, — повторил папа, — это так. Вы верно прочли карточку: «Дмитрий Владимирович Рыжкин», а его и зовут Митя…
— О боже мой! Неужели не шутка?! Впрочем, извините, постойте, о, извините за любопытство! Я же читал в газете, читал! «Сын — главный, отец — под его руководством?» Но это же поразительно! Поразительно!
Я и папа стояли прямо — два железных прута; папино лицо… не знаю, как сказать… было… пустое, да-да, пустое, именно (на Шею я не смотрел).
— Я еще раз… еще раз приношу свои извинения! Поймите меня — эту ошибку было совершить так легко: случай, я бы сказал, сверхособый. Даже мой диплом с отличием спецвуза обслуживающего персонала общественного питания и развлечений не помог. Право же, я виноват, не знаю, как и извиняться… Но гости ждут, займем свои места, прошу вас, Дмитрий Владимирович.
И он поклонился мне.
Я сел на стул; как я дошел до него (быстро, медленно?), не помню.
Я смотрел прямо перед собой и только невольно, боковым зрением, видел, как Шея ведет папу обратно, вдоль левой части «пе»-стола, ведет дальше, дальше, все время вежливо забегая вперед… Наконец он нашел папину карточку, поклонился, указывая папино место, и полетел в зал за другими гостями.
«Чучундра умер, — подумал я. — Чучундра умер.»
Не знаю, как объяснить, но те десять секунд, пока не вернулся Шея-Пнев с очередными гостями, были одними из самых страшных в моей жизни: пустой, огромный, как плавательный бассейн, голубой зал, полная (хотя рядом играл оркестр) тишина, длинный, белый, сверкающий стол, и два человека за столом — я и папа, далеко друг от друга.
Шея ввел в зал маленькую веселую компанию (сразу человек пять) и очень ловко, заставляя их искать не только свою карточку (все это я видел не пристально, как бы через кисею), но и карточку другого, быстро рассадил всех по своим местам.
Когда он снова покатился за новой порцией гостей, те уже встретили его на границе двух залов сами, а за ними повалили и остальные — темп, что ли, был неверный: всем надоело ждать.
Ненадолго я вообще перестал видеть происходящее в зале. «Как это за ним следить? Что имела в виду мама?» — думал я, чувствуя щекой тот маленький вихрь, который налетел на меня, когда мы стояли с ней на лестнице и я уже собирался сбежать вниз. «Умер Чучундра», — думал я и вдруг очнулся от полной тишины — все уже сидели на своих местах: справа от меня — Лера, слева — какая-то тетка; стоял (в дальней от меня части стола) только Шея-Пнев.
— Многоуважаемые гости! — сказал он. — Нашу свадьбу в традиционном-старинном стиле — начинаем! Устроителями свадьбы мне поручено объявить, что на свадьбе присутствует почетный гость (я сжался) — это Дмитрий… Владимирович… Рыжкин! Начинаем!
(Странно, и устремленные, наверное, на меня взгляды, и шум аплодисментов — все, все начисто выпало из моей памяти.)
— Вот ты какой! — сказала (я почему-то посмотрел на нее) похожая на птицу, сидящая рядом со мной дама. — Слышала, слышала! А я — школьная учительница жениха…
Вдруг я вспомнил наставления папы, как вести себя, если рядом будет сидеть дама, и потянулся за шампанским, чтобы налить его этой учительнице, но она вдруг цепко ухватила меня за руку, так, что я даже вздрогнул.
— Сама, сама, — сказала она. — Еще прольешь на скатерть. Я учительница-химик, что-что, а уж наливать-то я умею. Между прочим, Юра так плохо знал химию, что я удивляюсь, как ему доверили работать с пластмассой. Он даже закон мутаций Кухонникова не мог выучить, хотя чего уж проще… Ты-то знаешь этот закон? А? (Я отрицательно покачал головой, но она не обратила на это никакого внимания. Она наливала шампанское очень ловко, но забыла про пену и пустила струю в какой-то салат.) А ты, значит, его начальник? Слышала, слышала. А не рано ли? Интересные времена! Ты, к примеру, нашкодишь, тебя бы в угол носом надо, а нельзя — у-че-ный!..
Ее голос перешел в бормотанье, в какую-то птичью болтовню, шорох — я снова отключился. Слабо, по капелькам, кое-как я все же слышал и видел краешком глаза, как произносил тост невестин отец, но и его голос тоже скоро перешел в бормотанье и затих, отделился от меня. Вдруг все закричали, зааплодировали — все это ворвалось в меня внезапно — и одновременно учительница-химик опять схватила меня за руку.
— Я налила тебе! Выпей шампанского, хотя бы глоток, — зашипела она. — Какая бестактность! Ведь ты на свадьбе, на торжестве, мой дорогой!
Я взял бокал, и сразу же откуда-то справа от меня другой бокал тюкнулся со звоном в мой, и меня поцеловали в щеку. Я ужасно, до полного идиотизма разволновался, растерялся от этой сумасшедшей невестиной выходки и быстро (до сих пор не понимаю причин внезапно наступившей во мне перемены), резко повернулся к ней и сам поцеловал ее куда-то около виска и уха. После хлебнул ноль-ноль-пять бокала этого дурацкого шампанского и снова отключился (Лерин смех, постепенно слабея, долго звучал во мне.)
Непонятным образом из моего поля зрения опять исчезли все гости, все, кроме папы, Зинченко, Рафы и Юры (хотя за столом сидели и другие люди из группы «эль-три»), и тяжелое, угнетающее какое-то состояние навалилось на меня, ворвавшись в меня по узенькому канальчику очень простой, но абсолютно свежей для моей головы мысли. Вот, работали люди, бились над деталью «эль-три», над ее формой и нужным для нее материалом, и ничего у них не получалось. И вдруг — нате вам! — появился на небосклоне химико-космической науки одаренный дурачок, дергающаяся молекула Дэ Вэ Рыжкин, что-то такое учуял, отгадал — всё вздохнули посвободней. Дальше — туда-сюда, время идет, ничего не выходит. После — визит важного лица из Главного управления и — пошла заводка, бодрая, нервная — собственно, особая ситуация: одно дело — самим знать, что это именно мы задерживаем полет века, и совсем другое, когда нам об этом мягко напоминают. Работа, работа, работа — ноль результата. День — ноль, два — ноль, три — ноль, неделя — полный завал, и только тогда все поняли, догадались, кожей почувствовали, вспомнили как бы, что еще три дня назад, целых три дня, а то и четыре вся заводка, какая была, кончилась и ничего, кроме вялости и инерции, давно уже нет. Ходим на работу, горим, несем на плечах особую ответственность, а на самом деле, если повнимательнее прислушаться к себе, ничего такого и не чувствуем, давно скисли — такая вот унизительная тягомотина; безнадежность, и, кажется, так будет и дальше, и чем это кончится — неизвестно.
Больше всех мне было жаль Зинченко.
Удивительно, я ничего не слышал и не видел за столом, непонятно даже, каким образом в полной тишине (аплодисменты были после) я услыхал чужой громкий голос, который возвестил о том, что сейчас тост со стороны близких жениха произнесет Дмитрий Рыжкин, ученый, скромняга шестиклассник. В середине этой фразы Лера мягко положила руку мне на плечо, птица-химик вцепилась в меня секундой позже, но я уже привык, не вздрогнул.
Я встал, как ни странно, без всякого волнения, думая о том, что довольно глупо было не знать заранее, что такое мне предстоит обязательно: кое-что про тосты я слышал. Еще я успел подумать, что говорить общие слова мне не хочется, стыдно, но говорить серьезно, от души не хочется тоже; нет, ребят — Леру и Юру — я бы поздравил вполне искренне, просто не хотелось выдавать все на полную катушку собравшейся публике, не хотелось, не моглось — и все тут…
Я встал — будто прорвал головой тонкий непрозрачный бумажный потолок; я не видел никого из сидящих, никого, кроме папы, хотя очень отчетливо слышал все голоса, шепот и шорохи.
Мне стыдно вспоминать, что я говорил — наверное, поэтому я ничего почти и не помню, но, как ни странно, то, что говорить было совсем уж стыдно, я помню: про то, что Юра еще очень молод и в жизни, и в науке, но… про своего плюшевого медведя, про папу и маму — какая они замечательная пара… нет, нет, нет, не хочу вспоминать, не могу; счастье еще, что я ничего не сказал про Натку, ничего… Неужели могло бы и до этого дойти?!