Установить дату точно тут, пожалуй, все же невозможно, но в остальном по-своему правы и те, что говорят о древности фантастики, и те, кто считает ее явлением новым, беспрецедентным в истории. Просто они говорят о разных вещах, о разных процессах, но не дифференцируют их. Ведь сказки и мифы, действительно, рождались в весьма отдаленные эпохи, а в то же время в конце XIX–XX вв. в самом деле формируется новая, третья в обозримой и доступной нашему суду истории человечества система фантастических образов.
Но вот что интересно. Все эти даты устанавливаются не столько на основе историко-литературного исследования явления, сколько на чисто интуитивном ощущении или органической, «извечной» спаянности фантастики с искусством, или новизны образов современной фантастики.
С иных позиций подходит к решению этой проблемы Ю. Кагарлицкий. Отвлекаясь от нового наряда фантастики, который дала ей наука и техника XX в., и от проблематики современной фантастической литературы, тоже отражающей искания и заботы наших дней, он соотносит рождение фантастики в искусстве с разрушением и эстетизацией мифа.
«Она (фантастика. — Т. Ч.) возникла только тогда, когда нарушилось синкретическое мышление, где реальное и вымышленное, рациональное и духовное неразделимы. Лишь с момента, когда первоначальное единство нарушено и распадается на мозаику вероятного и невероятного, — лишь с того момента начинает формироваться фантастика»[1]. В книге «Что такое фантастика?» он уточняет эту дату. Автор отрицает возможность рождения фантастики в средние века, поскольку там сомнение хоть и появлялось, но было так слабо, что не могло поднять на своем гребне фантастику, а день рождения фантастики относит ко временам Возрождения, когда произошло «еще одно исторически значимое столкновение идеологий — не мифа с мифом на этот раз, а эстетизированного мифа с новым сознанием, начинающим вырываться из мифических форм»[2].
Первое положение бесспорно, поскольку рождение фантастики возможно только на основе сомнения в реальности некоторых созданий человеческого разума и фантазии, ранее принимаемых за истину. Однако это только гносеологический аспект проблемы. Для рождения фантастики не как бытового понятия, а как явления художественного необходим еще целый ряд условий, как гносеологического, так и эстетического порядка. Поэтому второе положение — о «дне рождения» фантастики — требует, на наш взгляд, уточнения.
Прежде всего, очевидно, не имеет смысла говорить вообще о происхождении фантастики. Ведь фантастика неоднородна и, как мы пытались показать, различные ее виды ведут начало из разных источников, поэтому и происхождение фантастики, очевидно, не единовременный акт, а сложный процесс, что дает основание особо говорить о происхождении каждой из разновидностей фантастического.
Можно наметить несколько наиболее значительных вех на историческом пути фантастики:
1. Рождение языческих мифов. С них все и начинается, но для своей эпохи они, конечно, не были фантастикой, хотя и созданы они теми же механизмами мышления, которые впоследствии будут участвовать в создании прямой фантастики.
2. Рождение осознанной художественной условности, в том числе и фантастической. Судя по всему, Ю. Кагарлицкий имеет в виду как раз это явление.
3. Рождение фантастики как определенной отрасли литературы. При этом те две разновидности собственно фантастических произведений, о которых шла речь выше — повествование сказочного типа и фантастическое повествование об удивительном, — очевидно, имеют не только разные истоки, но и разные «дни рождения».
Кроме того, свои особые «дни рождения» имеют те три системы фантастических образов, которые мы выделили. Одним словом, таких «дней рождения» у фантастики много.
Поскольку фантастика многолика, каждая эпоха имеет свое «фантастическое лицо», свои формы фантастического, и далеко не все виды фантастики, хорошо знакомые нашим современникам, были известны, скажем, несколько веков тому назад.
В этом плане, на наш взгляд, представляют немалый интерес как раз «дофантастические» эпохи, т. е. время, когда, очевидно, не существовало фантастики как особой отрасли искусства.
Правда, разговор о месте и роли фантастики в искусстве отдаленных эпох осложняется одним обстоятельством — полным отсутствием дифференциации в изображении обычного, чудесного и фантастического. Осознание какого-то образа как вымышленного еще не равнозначно его изображению как вымышленного. Выделению фантастического начала в особую категорию искусство тоже должно было научиться. Эпос, как и сказка, такой дифференциации не знает.
В гомеровском эпосе (в «Одиссее» в первую очередь) явления, которые можно было бы воспринять как фантастические или чудесные, подаются на одном уровне с бытовыми реалиями, вовсе не выделяются авторской интонацией. Поэтому, исходя из одного текста эпоса (и не только гомеровского, это свойственно эпическим произведениям всех народов), невозможно с уверенностью сказать, с одинаковым ли доверием относится певец ко всему, о чем говорится в народном сказании.
Все исследователи отмечают огромную разницу, объективно существующую между двумя поэмами Гомера — «Илиадой» и «Одиссеей». Последнюю часто называют сказочной поэмой, быть может, привнося в эту оценку нечто от современного восприятия ее. Но как бы то ни было, налицо определенная дифференциация материала мифов и самой действительности, включенных в поэмы. Так, А. Боннар отмечает, что в «Илиаде» раны героев лечат опытные и искусные врачи, в «Одиссее» же «нимфы-волшебницы, встречающиеся в экзотических странах, прибегают к заклинаниям»[3].
Одно это уже позволяет думать, что отношение автора к изображаемому не одинаково, что далеко не все изображенное в его поэмах является для него бесспорно достоверным: если события под Троей для него история, в которой одинаково реальны и боги и герои, то за истинность всех приключений Одиссея он, пожалуй, не мог бы уже поручиться. Однако певец никак не проявляет своего недоверия, и только по таким косвенным свидетельствам мы можем предполагать, что материал, включенный в эти две поэмы, вызывает у автора неодинаковое отношение.
Все это в равной мере относится и к эпосу других европейских народов. Правда, специалисты выделяют в ирландском эпосе в особый цикл саги на мифологические сюжеты и называют их фантастическими. Но при этом они сами признают условность такого названия[4], поскольку фантастические мотивы угадываются только благодаря опыту современного человека. В самих же сагах и в повествовании о плавании Брада сохраняется та же интонация рассказа о былом, о действительно случившемся, как и в рассказе о плавании Эрика Рыжего.
В кельтском, ирландском эпосе, в исландских сагах мы встречаем немало сказочного, фантастического, но даны эти фантастические эпизоды на одном уровне со всем остальным и сказать наверное, когда к ним было утрачено доверие, довольно трудно, так как эта интонация культивировалась и позднее. В «Саге о Волсунгах», сложившейся отнюдь не в раннем средневековье — в середине XIII в., - мы находим совершенно сказочный мотив: герой съедает змеиное сердце и мгновенно постигает язык пернатых. В германском эпосе «Песнь о Нибелунгах» купание Зигфрида в крови убитого дракона, сделавшее его неуязвимым, изображается как нечто достоверное и, главное, как обычное, почти рядовое явление. И битва английского эпического героя Беовульфа с кровожадным чудовищем Гренделем изображается, конечно, как подвиг, но фантастическая сущность противника Беовульфа не вызывает ни удивления, ни сомнения. Это закономерно, ибо в основу средневековых эпических произведений, как и в основу гомеровского эпоса, ложатся более ранние народные предания и сказания, в которых сказочные элементы воспринимались как достоверные, и авторы эпических поэм бережно сохраняют эту поэтическую интонацию.
Есть к тому и еще одна причина — ослабленность в эпосе, как, впрочем, и во всей средневековой литературе, личностного, авторского начала. В давние времена больший вес имела традиция жанра, нежели авторская интерпретация его, а в произведениях эпического плана авторское присутствие и авторская оценка изображаемого были не только необязательны, но и нежелательны. Все эти сложности, вне сомнения, приходится учитывать, ставя вопрос о фантастике в отдаленные эпохи.
Итак, есть ли основания говорить о фантастическом элементе в искусстве античности? В работах об античной литературе мы довольно часто встречаемся с понятием «фантастика», особенно когда речь идет о классической комедии. Так, Д. Магаффи называет комедию Аристофана «Мир» более блестящей и фантастической, чем другая его пьеса «Осы», и высказывает мысль, что «фантастический элемент гораздо более овладел поэтом в этот период его жизни»[5]. С. И. Соболевский считает «фантастический характер» комедийного действия одним из важнейших качеств древнеаттической комедии[6].