Вот хоть и твой Вельяминов. За-ради власти и почета готов нехристей поганых на Русь навести. Мыслит, хоть на пепелище, а тысяцкое свое да получить! Ан и не бывать тому!
Голос Занозы, натянутый, как струна, нежданно пресекся. Но мысли не дал пресечься Горский:
– Пото и пошли мы вольной волею ко Дмитрию на службу, что понять сумели: в князе сем – спасение земли нашей!
Петр помолчал, глядя на Поновляева, омягчевшим уже голосом домолвил:
– Трудно тебе, брате, веру сию в одночасье принять. Пото и помочи у тебя не ищем, не препятствуй токмо делу нашему. Как его вершити станем – и сами пока не ведаем. Размысли, Миша. А дорога у нас одна.
Невдолге после этого Поновляев ушел. Глядя вслед осутулившемуся, яко под незримой ношею, новгородцу, Куница усмешливо покрутил головою:
– Ишь, как перекрутило парня‑то. Ровно дубье по спине погуляло!
Не отошедший еще от серьезного разговору Заноза без улыбки отмолвил:
– На дураков кнутья. Умному слово пуще дубины…
А и недолго пришлось размышлять Поновляеву над нежданным поворотом судьбы. Да кто знает, до чего и додумался бы могучий новгородец, ежели бы не услыхал тем же вечером некую молвь в хозяйском шатре. И не думал вроде бы Миша подслушивать ее. Николи того с ним не бывало, и хоть не пораз за время службы своей зрел Поновляев ныряющих отай и в шатер, и из шатра вельяминовского неких людей, но и желания не было вызнать, с коим делом являлись они сюда. А тут…
В душе, что ли, Мишиной явилось смутное предчувствие? Не мог бы объяснить то и сам Поновляев, ибо Господь лишь веси тайная сердец человеческих… Да и не сначала слышал Миша тот разговор, и, может, и не остоялся бы у хозяйской вежи, ежели б не злобный, лютой ненависти полный голос Вельяминова, какового и не чуял от него никогда новгородец.
– А не поблазнилось ли те, Некомат, не причудилось ли?
– Памятуха я добрый. А кметей тех и до смертного часу не забуду. Ибо за ради них и самому пришлося в Твери татем стати.
– Буде врать‑то! Не ихнии – свою шкуру ты тогда спасал.
– Издаля оно куда как гоже хоробрым‑то слыть, боярин! Сам‑то о ту пору не в Орде ли был?
– Да не для свары сказал я то. Прости на слове. Вельми зол я на тех новгородцев, и наособицу – на Горского. Ежели бы не заслонил он тогда Димитрия… Эх, да что и повторять – сам все ведаешь. А почто они нынче в Орде объявились?
– Да уж не с добром! Смекаю я, что соглядатаи они московские, и не по твою ли душу, боярин, посланы? Углядел я днесь на торге самого могутного из их дружинки. Могутный‑то он могутный, а разум, видно, дитячий – шествует себе без опасу, ровно на Москве. Проследил я за ним укромно, и вывел меня сей богатырь на лавку купчины Вьюна. Торговец тот московский мне вельми хорошо знаком – ухватист да хитер, а нелюби твои, Иван Васильич, обретаются у него в приказчиках!
– Так чего ж ты ждешь!
– С тем и пришел к тебе, чтоб обмыслити: имать врагов наших сразу али пождать, последить за лазутчиками?
– Чего тута и ждать! Ловить надо псов московских!
Поновляев услышал, как в шатре что‑то упало – видно, резко вскочив, боярин опрокинул складной стулец. Но дослушивать злую вельяминовскую молвь было уже некогда. Все теперь решали минуты, а может, и не минуты даже, а неуловимые мгновения. Ни о чем сейчас Миша не мыслил – решенья за него принимало навычное к воинской опасности тело. И, поспешая к торжищу, одно лишь бесконечное «успеть» нес он в сознании, горячечно высвечивающем: вот Вельяминов выходит из шатра, вот всаживается в седло, вот приближается к шатрам мурзы Кастрюка, ведающего сторожевою охраной Мамаевой Орды.
С ходу вломился Миша в купеческую вежу и, едва переводя дыханье, заговорил отрывисто:
– Беда! Уходите. Сей часец. Некомат вас признал.
Чуть остоявшись, домолвил:
– К Дону бегите. Берите лодку – и до Таны. Тамо искать не будут. Уведу.
Не днешним тоскливо пасмурным, а просветленно-отчаянным прощальным взглядом обвел Поновляев дружинников, шагнул, не стряпая, к выходу и в спину уже принял, утвердительно мотнув головою в ответ на краткое речение Горского:
– Вести через Вьюна передавать станешь.
И опять под ночными звездами не долгий разум, а кровь десятков и десятков предков – бойцов и охотников – погнала Поновляева по степи, подсказывая единственно верное решение. Ноги, словно сами собою, принесли его к некоему становищу, днесь только разбитому у торжища. Сторожко, по‑рысьи подобрался Миша к двум, едва различимым во тьме, шатрам и по‑рысьи же внезапно рухнул и подмял не успевшего и вскрикнуть сторожевого нукера. Об одном лишь молил Поновляев, бесшумно подходя к чужим коням: не захрапел, не заржал бы какой-нито в испуге. Обошлось.
Оглаживая чутких животных, одного из них – о чудо! – Миша нашел заседланным: видно, собирался кто‑то отправиться на нем в ночь. Да теперь уж не придется! Поновляев, сжав повод у мягких губ, повел коня от чужого становища, увлекая за собою и иных. Отойдя, привычным движением взмыл в седло, едва коснувшись ногою стремени. Тронул жеребца. А дальше все соединилось в один бесконечно вытянувшийся миг: и яростный гортанный окрик, и первая стрела, хищно свистнувшая у Мишиного виска, и гулкий топот настигающей погони, и ветер, пронзительной волною бьющий навстречу. Истекло это мгновение там, где и наметило то, помимо воли Поновляева, его неошибающееся тело, – у черного зева долгого степного оврага.
Кубарем скатился он в эту спасительную темень, и тотчас донесся оттуда леденящий душу волчий вой, заставив рвануться, не разбирая дороги, приостановившихся было лошадей. Одни лишь холодные редкие звезды глядели, не мигая, на землю и видели, как пронеслась с гиканьем и протяжными криками мимо оврага бешеная погоня. И не вынесла молчаливого бесстрастия одна из серебряных сестер, сморгнула набежавшую вдруг слезу и полетела по бездонной пропасти неба на грешное земное дно. Но не Мишина, видно, это была судьба. И звезде его суждено пасть навеки в ином месте и в иное время.
Глава 16
Мамай, как обычно, проснулся в тот ранний час, когда степные птицы наперебой начинают славить неуловимые мгновенья превращения предрассветной синевы в робкий румянец зари. В юрте Туркан-ханым, где провел эту ночь всесильный темник, душно пахло кошмами и сладкими аравийскими благовониями, столь любимыми старшей женою степного владыки. Но не этот приторный аромат втягивали с жадностью крылья широко приплюснутого к узкому жидкобородому лицу носа Мамая.
Из-за полога жилища – оттуда, где похрустывали заиндевевшей за ночь травою кожаные сапоги сторожевых нукеров, тек терпкий запах конского пота и горьковатый дым кизяка. И не птицы, коих распугала и осень, и, пуще того, ордынское многолюдье, а горячие лошади нетерпеливым ржаньем славили восхожденье нового дня. А дорого бы дал сейчас Мамай, с удовольствием прислушивающийся к первым звукам просыпающегося стана, чтобы вернуть сейчас одну из тех улетевших птах да и превратиться в нее на малую лишь минуту. Чтоб за краткие мгновенья те успеть озреть из горнего полета огромное свое кочевье, чтоб понять: не стыдно ль ему, хранителю древней славы монголов за какую-нито безлепицу пред святою тенью Потрясателя Вселенной, глядящего с небес на воинственных потомков. И великий Темучин остался бы, однако, доволен устроением кочевой столицы Мамаевой!
Как бесчисленные кольчужные кольца, скованы воедино его, великого темника, волей походные кибитки непобедимого ордынского войска. Так было и так будет под знаком доброго числа «десять»! Десять воинов в юрте, десять юрт кольцом круг шатра сотника, десять сотен кружков – у вежи тысячника и десять тысяч – тьма – как десять пальцев на его, на Мамаевых руках! Да и не один токмо тумен под его властною сухощавою рукою. Надо будет – будет и подлинная тьма, которую одному лишь Темучину и можно счесть с вечного неба.
Видишь ли ты, о Священный Воитель, что в достойные руки вложила судьба твое славное девятибунчужное знамя? И пусть занесли на него прошедшие полтора века мусульманский полумесяц, разве спрячешь за узким тем лезвием ненасытное языческое нутро степных воинов! Не очень‑то дает разгуляться в своей Орде святым улемам темник Мамай, для которого любое поучение священной «Ясы» Темучина превыше всех сур Корана!
Да не больно‑то и спешат проповедники ислама в задонские степи. Их прибежище – города, где некуда убежать от пронзительных криков звонкоголосых азанчи, пять раз в день призывающих правоверных восславить аллаха за великую милость его. Вольным кочевникам не эта, выпрошенная на коленях, а кровавоокого бога войны Сульдэ милость нужна, ибо кормятся они тем, что покорно ляжет под копыта победоносной конницы. Как легло уже междуречье Дона и Днепра, и генуэзский Крым, и земли аланов, касогов, ясов и прочих многих и многих языков. Знает Мамай, куда кинуть из цепкой горсти своей за добычей и славой беспощадные тумены, и потому славят его имя у степных костров чаще аллаха и громче Сульдэ.