Я представила молодую бабушку на мотоцикле, зеленоглазую, влюбленную, мчащуюся под лунным светом навстречу судьбе. Дедушку, тогда еще юношу, читающего любимого Хэмингуэя на веранде бывшей дворянской усадьбы, но в дедушкины времена ставшей поселковой школой. Он кутается в колюче-шерстяной зеленый плед, досадует на комаров и в нетерпении закуривает, услышав знакомое рычание мотоцикла.
Они были ровесниками — и в двадцать четыре года уже оказались родителями двух девочек. А дальше — моя мама всегда считала, что ее родители развелись из-за бытовой неустроенности. Что Вера Андреевна разозлилась на мужа, гвоздя дома не желавшего вбить, да и уехала к родителям.
— А я так папу всегда жалела, — всхлипнула мама, — и считала, что мама нас с сестрой предала. Вышла зачем-то замуж потом за этого отчима. Он ведь даже говорить толком не умеет — диалект какой-то дикий: «исчупашился», «карапет», «рамудить»… Водителем у них в партии был. Братик родился — так она совсем от нас отошла. Как животное, знаешь: не успел котенок подрасти, а у кошки уже новый выводок — так она этого, который чуть подрос, бьет, к себе не подпускает. Вот и мы с сестрой так же, будто и не родные ей дети. Она, видите ли, семью создала новую. Этому своему… угождала… А мы — вторым сортом.
— Но иначе бы братик твой не родился. Ты же его любила.
— И любила, и сейчас люблю. Конечно. Да, братик у меня что надо.
— И, потом, Вера Андреевна, по ходу, выкарабкивалась. Представляешь, как ей тяжело было. Предательство пережить — с её-то характером. Хорошо, не убила никого.
Мама долго-долго смотрит на меня. Веки набухли, глаза красные, лицо — как непросохшая маска из папье-маше.
— Танечка, она ведь убила.
— Ка-ак? Кого?
— И себя убила, и нас. И папу. Семью нашу убила.
— А, ну, конечно. И няшный дедушка Игорь тут совершенно ни при чем.
— Кто сильнее, тот и прощает. А она была сильной. Она ведь очень сильная. Могла бы и простить его, забыть, что гордая. А вместо этого — что сделала из нашей и своей жизни?
Беру мамину руку в свои ладони. Глажу пальчики. У мамы рука сухая, с тонким запястьем, смуглая. Пальцы узловатые, а все ногти разной формы. На ногте большого — вмятина посередине. На среднем ноготь лопаточкой, узкий у основания и расширяющийся к концу. На указательном, наоборот, сужается кверху, заостряется. Самые красивые — на мизинце и безымянном — ровненькие, элегантные, будто те ногти лепили подмастерья, а эти два — хорошие скульпторы, хоть и каждый в своем стиле. На подушечке безымянного пальца — крупная родинка. У мамы мягкие, нежные и чуткие руки, она ресничку на три узелка завязать может. Хотя с виду никогда не подумаешь. Да про нее много чего с виду не подумаешь.
— Мама, а вот ты сильная. Ведь сильная, да?
— Ну, наверное. Материнство — это ведь такая война, такая Сталинградская битва… Кого хочешь закалит. А я еще перестройку студенткой в чужом городе пережила. Девяностые.
— Так вот — если ты сильная, может, тогда это ты должна всех простить? Раз Вере Андреевне не по зубам оказалось. Понимаешь: взять и всех их простить? Мамо свое, дедушку Игоря, отчима этого твоего колхозного? Вот прямо — взять, и всех сразу!
У мамы вид такой несчастный, что лучше я пойду.
Глава 25
Тетинадина кухонька и так мала, да еще оклеена до самого потолка коричневой клеенкой в оранжевые цыплята. Что сужает пространство еще больше. Крохотная клетка где-то в степи. От местных просторов с ума сойти можно, — а люди ютятся в жалких клетушках. И даже ноги под стол не засунешь на этой кухне. Потому что вместо стола у них какой-то допотопный посудный комод, и сидеть надо боком.
Что-то мне совсем нехорошо, совсем. Слишком много противоречий. Вот, например: родители заставляют своих детей умиляться всяким цыплятам и коровкам, а потом пичкают их мясом этих животных — и расстраиваются, что ребенок что-то вопит и есть отказывается. Да я и сама та еще красотка — прощаю людей и жалею преимущественно на кладбище. Вот надгробие — на фотографии, как правило, доброе лицо, умные глаза. Годы жизни, дата смерти… И так жалко человека, которого больше нет в этом мире. Особенно, если ушел молодым. Ну, а как насчет живых? Ржущие и матерящиеся в автобусе, ругающиеся в очередях, плохо пахнущие, пристающие, обличающие, чего-то от тебя требующие… Да, мертвые безобиднее, их прощать и любить легче.
А мне надо простить Светку. Причем, похоже, за сам факт ее существования. Неужели могильный холмик представлять? Нет, это уж слишком, даже для осточертевшего до коликов Светика. Пусть живет. Ну, в Лондоне, например. В Лондон-то я сама точно не собираюсь. Хорошо бы как: представил — и вот она уже летит-свистит-радуется прямой наводкой в Великобританию, и больше ни голоса ее хамски противного, ни вида победительно-надменного в твоей жизни нет, нет и нет. Аллилуйя!
Как же я не хочу, чтобы она приходила. Может, ее тут какой-нибудь сумасшедший чабан замуж украдет, а?
* * *
Китайская лапша — символ моей действительности. Если быстро поесть, а потом лечь спать после обеда, то время пролетит незаметно. Компа все равно нет, и в мобиле что-то сломалось. Связь с миром утрачена полностью.
Разбудил меня тот самый светкин «хамски противный» голос.
— Вон туда неси, ставь, ага…
Кем это она командует? Выглядываю:
— Ты бы потише. Мама спит.
Но Света типа не слышит. Есть такой сорт людей, при которых ты сам себе кажешься привидением. Ты существуешь, говоришь, действуешь, — но они тебя вроде как и не видят, и не замечают. Повторяю громче:
— Света, не ори, пожалуйста. У меня мама спит. Она больна, если что.
— Если тут кто и орет, то не я. Тише, что ли, не можешь? Весь дом на уши подняла — развопилась тут… Не видишь — у меня люди.
«Люди» — это закутанная в платки тощая казашка с печальными испуганными глазами. Лицо смуглое-смуглое, а в глубоких ранних морщинах кожа намного белее. Женщина растерянно топчется возле большого казана, который поставила на стол.
— Что на стол его поперла, грязный же! Вон туда ставь. Ставь, говорю! — Светка дополняет слова жестами, показывая на плиту. Похоже, робкая женщина русский язык не понимает, улыбается конфузливо. Но перетаскивает тяжесть, куда ей показали.
— Ну, все. Иди-иди. Типа, рахмет! Арривидерчи!
Женщина так же смиренно уходит, оставляя за собой тяжелый запах хозяйственного мыла.
— Купила ты ее, что ли? — и не скрываю, что потрясена.
— Мы с ее мужем кенты. Это который на БелАЗе. Вчера договорились на руднике — я ему айфон на полдня, а он пловом отвечает. Они ж с Узбекистана переселенцы, там мужики плов готовят. К себе звали, но я брезгливая.
Светка морщит нос, при этом крошечный ротик ее сворачивается в «куриную гузку» и уезжает вбок.
— Ага, брезгливая. Тебе, может, про свиноматку напомнить?
Ротик возвращается на место, взгляд моментально леденеет:
— Блин, ей жрать принесли, а она выеживается тут! Было б кто…
И свиная акушерка, обдав меня волной презрения, идет проверять, как там плов в казане поживает. А поживает он, судя по разошедшемуся по всей нашей маленькой вселенной аромату зиры, чеснока, морковки, лука, изюма, нута, риса и баранины — умопомрачительно! Зира — так в Узбекистане называют семена разновидности кориандра, и вкус ее — это именно то, чего вам хочется, но чего вы никогда не сможете обрести с другими приправами. Зира — одна из главных составляющих плова, это все равно, что дамская шляпка на скачках Дерби. То есть, нужна и дама, и ее туалет, и даже лошади — но без шляпки будет не по правилам. Да здравствует зира! Что бы там не говорили знатоки узбекской кухни. К тому же, ни разу не встречала двух одинаковых рецептов приготовления плова и заваривания чая. Каждый делает по-своему и будет стоять за свой способ до последнего. Я стою за наш с мамой!
Ее плов — это полупрозрачный пропаренный рис. Особенно люблю такой рис, знаете, с бордовыми тонкими прожилочками. Крупно, даже грубо — это если на взгляд дилетанта — нарезанная красно-оранжевая морковка. Много лука, отдавшего вместе с морковкой при обжаривании свой сок. Коричневый изюм, от высокой температуры в казане вновь принявший форму виноградины. Тающая во рту жирная баранина с ее нежно-терпким ароматом. А ровненькие белые зубчики чеснока, что втыкают сверху для полного букета? Мама моя — мастер приготовления плова, так что я все это не понаслышке знаю. Мамин плов — штука наркотическая.
Но каким бы плов ни был, всё равно: как можно такое богатство променять на полдня игры на айфоне? Вот так и побеждает глобализация самобытные культуры.
Ужинать я не стала. Принципиально. А то потом жизни не хватит расплачиваться за этот светкин дар. Вот… пусть остальные едят — они со Светиком не ругались. Чтобы не так отвлекаться на запах, я наврала про «живот болит» и вышла во двор. Забралась с ногами на корявую и неудобную скамейку под вишней. Из открытой форточки на кухне долетала восторженная скороговорка Борьки «про щуку», грубый смех Надежды Ивановны, визгливый — Лизонькин. Изредка вступает низкочастотный бас дяди Миши. Но все это легко глушат светкины гламурные завывания. Их не перепутаешь.