что в своих неудачах отчасти виновата сама. Мне казалось бессмысленным доказывать доказанное, настаивать на очевидном, объяснять то, что было ясно само по себе. Но именно это-то и нужно делать последовательно, без устали, упрямо.
Совещание руководителей колбасных заводов должно состояться в сентябре. Проходит сентябрь, октябрь, ноябрь, и второй заместитель наркома, очень любезный молодой человек, внимательно выслушав меня, отвечает, что он впервые слышит о подобном совещании и не совсем ясно представляет себе, какое, собственно, отношение имеет колбаса к производству нашего препарата? И приходится терпеливо объяснять любезному молодому человеку то, что ему положено знать, потому что он не только второй заместитель наркома, но и редактор сборника, в котором помещена моя статья об отечественном пенициллине.
Он тщательно выбрит, пробор блестит, у него свежее лицо, превосходные зубы. Он говорит тихим голосом, с длинными паузами, долженствующими показать мне и всему свету, что хотя он и молодой человек, однако не бросает на ветер ни одного своего драгоценного слова. Конечно, в нашем разговоре не упоминаются слухи – что за вздор! – но за этими осторожными, скользящими обещаниями то и дело мелькает, прячась, тень клеветы, острый краешек слуха. Я слушаю и чувствую с ужасом, что мне хочется убить этого человека с его вежливостью, пробором, зубами и глубоким дикарским равнодушием ко всему, что не касается его блестящей карьеры. Куда там, не под силу! И я ухожу, проведя у второго заместителя наркома не самый веселый час в своей жизни.
Плесневому грибку нужен сахар: активность крустозина возрастает, когда мы подкармливаем грибок сахаром – в частности, молочным, лактозой.
– Ишь чего захотела! – добродушно, но твердо отвечает мне другой человек, которому поручено снабжение лекарствами всех больниц и аптек в Советском Союзе. – Сахар, матушка моя, нужен мне для людей. А грибок твой небось как-нибудь обойдется!
К счастью, не все хозяева просторного дома в Рахмановском переулке в такой степени подвержены влиянию невидимых, но магических величин. Находятся люди, способные оценить «перспективное дело», находятся люди, которые считают, что все это граничит с преступлением, в особенности если вспомнить, какое значение имеет пенициллин для возвращения раненых в строй.
И один из этих людей, который тоже носит звание члена коллегии, но у которого это высокое звание не написано на лице, не влияет на образ мышления и не заставляет ежеминутно стремиться к еще более высокому званию, хватает меня за руку и тащит к наркому и требует, чтобы нарком немедленно занялся загадочной историей крустозина-пенициллина ВИЭМ. И через неделю мы получаем небольшое, но удобное здание на берегу Москвы-реки, недалеко от Новодевичьего монастыря – восемь комнат, в которых можно разместить людей, термостаты, «танки»…
Председатель, рабочий авиационного завода, показал на пустой стул рядом с собой – должно быть, его предупредили о моем выступлении. Я на цыпочках прошла в президиум, села и стала искать Цейтлину из Фрунзенского райкома. Цейтлина сидела в первом ряду, толстая, румяная, в ватнике, не сходившемся на ее мощной груди, с блокнотом на коленях, озабоченная, строгая и готовая немедленно, не задумываясь, ринуться в бой. Мне повезло, что на своем тернистом пути я встретилась с этой женщиной, и сейчас, убедившись (по целой серии подбадривающих энергичных движений, которыми она ответила на мой вопросительный взгляд), что ее боевой вид относится к моему выступлению, я снова подумала, что мне повезло.
Конференция происходила в Доме ученых, в большом концертном зале, где мне случалось бывать не раз и где мы с Андреем провели перед войной новогодний вечер. Тогда строгий зал с высокими дубовыми панелями, с квадратными ложами был празднично украшен, бумажные фонарики висели крест-накрест под резным потолком, возле елки стоял большой дед-мороз, и все говорили, что он как две капли воды похож на знаменитого старого ученого, славившегося своей рассеянностью, о которой рассказывали анекдоты.
Тогда воздушные шары качались в нагретом воздухе, на женщинах были высокие цветные колпачки со звездами, и так важно было, чтобы за соседним столиком сидели Пушковы, а не Вельские и чтобы первый бокал шампанского был выпит ровно в полночь, с последним ударом часов.
Теперь в этом зале было по-осеннему сыро, еще не топили, и «должно быть, – подумалось мне, – не будут топить, как прошлой зимой». Пар шел изо рта, люди сидели в пальто и шинелях, с руками, засунутыми в обшлага, с румяно-сизыми лицами и с таким видом, как будто они пришли сюда только для того, чтобы сказать друг другу самое необходимое, то, без чего никак нельзя обойтись.
Начались выступления, очень краткие, видно было, что люди дорожат своим временем и не желают отнимать его у других.
О санитарном состоянии Москвы говорил пожилой санврач из горздрава, и мне понравилось его выступление, хотя речь шла о том, что было очевидно для всех. Но в энергии, с которой он говорил о вывозе мусора и нечистот, было нечто поэтическое, ничуть, впрочем, не мешавшее, а скорее даже помогавшее делу.
Для пенициллинового завода нужны были люди. «Вот бы такого директора», – подумалось мне.
Я спросила у председателя фамилию санврача.
– Рамазанов.
– Как Рамазанов? Не может быть! Григорий Григорьевич?
Председатель улыбнулся:
– Почему не может быть? Вот именно, Григорий Григорьевич. Замечательный человек. Знаете, сколько ему лет? Шестьдесят четыре.
Я еще раз взглянула на Рамазанова: плотный, широкоплечий, с военной выправкой, серо-седой, с большим решительным ртом, чуть скошенным, по-видимому, от раны. Конечно, это был тот самый санврач, в которого Андрей «влюбился» в Сталинграде и необыкновенную жизнь которого пересказывал в своих письмах.
Я подошла к нему в перерыве.
– Здравствуйте, Григорий Григорьевич.
Он щелкнул каблуками:
– Извините. Не имею чести…
– Мы знакомы, хотя видим друг друга впервые. Давно из Сталинграда?
– Никак нет. – Он отвечал с вежливым недоумением. – Недавно.
– Как Андрей Дмитриевич?
– В добром здоровье. А вы…
– Я его жена.