Чем больше подвигаюсь я вперед в своих рассказах, тем менее могу вносить в них порядка и последовательности. Тревоги моей дальнейшей жизни не дали времени впечатлениям от событий устояться у меня в голове. События эти были слишком многочисленны, слишком запутанны, слишком неприятны, чтобы их можно было излагать последовательно. Единственное и отчетливое впечатление, оставшееся у меня от них, – это впечатление чудовищной тайны, скрывающей их причину, и плачевного состояния, в какое они привели меня. Свой рассказ я могу вести только наудачу, по мере того как воспоминания будут возникать у меня в уме. Помню, что в то время, о котором идет речь, поглощенный своей «Исповедью», я неосторожно говорил всем о ней, даже не воображая, чтобы кто-нибудь имел интерес, желанье или власть воспрепятствовать этому предприятию. Если б даже я поверил этому, я не стал бы от этого сдержанней, так как по самой природе своей не способен таить свои чувства и мысли. Слух о моей «Исповеди», поскольку я могу судить, и был настоящей причиной бури, поднятой против меня с целью выжить из Швейцарии и передать в руки тех, кто помешал бы мне осуществить мое намерение.
У меня был и другой план, и те, кто боялся первого, отнеслись бы к нему, вероятно, не более благосклонно. Я задумал издать полное собрание моих сочинений. Издание это казалось мне необходимым для того, чтобы засвидетельствовать, какие именно книги из числа распространяемых под моим именем действительно мои, и дать публике возможность отличить их от тех псевдонимных сочинений, которые мои «друзья» приписывали мне, чтобы опорочить и унизить меня. Кроме того, это издание было для меня способом обеспечить себе кусок хлеба – простым, честным и притом единственным, поскольку, отказавшись от писания книг и не имея возможности выпустить свои записки при жизни, не зарабатывая ни одного су никаким другим способом и только тратя, я видел, что мои средства иссякают вместе с доходом от моих последних сочинений. Это обстоятельство заставило меня ускорить издание моего «Музыкального словаря», еще не обработанного. Я выручил за него сто луидоров наличными и сто экю пожизненной ренты; но и ста луидорам должен был скоро прийти конец при годовом расходе, превышающем шестьдесят луидоров, а рента в сто экю была все равно что ничего для человека, на которого разные проходимцы и бездельники налетали, как скворцы.
Для полного издания моих сочинений образовалась компания невшательских коммерсантов; один лионский владелец типографии или книготорговец по фамилии Регийа, не знаю каким образом, втерся к ним, чтобы ею руководить. Соглашение было заключено на материальной основе, приемлемой и достаточной для моей цели. Считая мои напечатанные и рукописные произведения, у меня было чем заполнить шесть томов in quarto;[69] кроме того, я взялся наблюдать за изданием. За все это они должны были выплачивать мне пожизненно тысячу шестьсот французских ливров в год и выдать единовременно тысячу экю.
Договор был заключен, но еще не подписан, когда появились «Письма с горы». Страшный взрыв негодования против этого адского произведения и против его ненавистного автора привел компанию в смятение, и предприятие распалось. Я сравнил бы действие этого сочинения с действием «Письма о французской музыке»{471}, если б то письмо, навлекши на меня ненависть и подвергнув опасности, не сохранило мне по крайней мере уважения и почета. А после этого сочинения в Женеве и в Версале словно были удивлены, что чудовищу, подобному мне, позволяют еще дышать. Малый совет, подстрекаемый французским резидентом и руководимый главным прокурором, издал по поводу моего сочинения постановление, в котором, клеймя его самым ужасным образом, объявлял его даже недостойным сожжения рукой палача и с изворотливостью, не лишенной шутовского привкуса, прибавлял, что, не обесчестив себя, нельзя ни отвечать на него, ни даже упоминать о нем. Я с удовольствием привел бы здесь этот курьезный документ, но, к сожалению, у меня его нет, и я не помню из него ни слова. Я страстно желаю, чтобы кто-либо из моих читателей, одушевленный стремлением к правде и справедливости, решился прочесть целиком «Письма с горы»; он заметит господствующую в этом сочинении, смею сказать, стоическую сдержанность, несмотря на тяжелые и жестокие оскорбления, которыми без стеснения осыпали автора. Но, не имея возможности ни ответить бранью, ибо я воздержался от нее, ни опровергнуть мои доводы, ибо они были неоспоримы, мои противники решили совсем не отвечать, якобы от чрезмерного возмущения. И действительно, если они принимали неопровержимые доводы за брань, им приходилось считать себя сильно обиженными.
Представители не только не заявили по поводу этой отвратительной декларации никакой жалобы, но пошли по начертанному ею пути; вместо того чтобы сделать «Письма с горы» своим оружием, они притаились, чтобы воспользоваться ими как щитом, – из трусости они не смели воздать ни почестей, ни справедливости этому сочинению, написанному в их защиту и по их настояниям, не смели цитировать и даже упоминать его, хотя втихомолку черпали из него все свои доводы и в точности последовали совету, которым оно заканчивалось, что оказалось единственной причиной их спасения и победы. Они возложили на меня обязанность заступника, я ее выполнил; я до конца послужил родине и их интересам. Я просил их забыть обо мне и думать в своих распрях только о себе. Они поймали меня на слове, и я больше не вмешивался в их дела, только беспрестанно призывал их к миру, – в уверенности, что если они станут упорствовать, то будут раздавлены Францией. Этого не произошло, и я понимаю, в чем причина, но здесь не место говорить о ней.
«Письма с горы» сначала были встречены в Невшателе очень мирно. Я послал экземпляр их де Монмолену; он отнесся к книге хорошо и прочел ее без возражений. Он был болен, так же как и я; поправившись, он по-дружески навестил меня и ни о чем мне не говорил. Между тем подымался шум; где-то книгу сожгли. Из Женевы, из Берна и, быть может, из Версаля очаг негодования скоро перекинулся в Невшатель и особенно в Вальде-Травер, где, еще прежде чем произошло сколько-нибудь заметное движение в духовенстве, начали при помощи тайных происков подстрекать народ. Смею сказать, народ должен был любить меня в этой стране, как любил во всех странах, где я жил, потому что я раздавал милостыню щедрой рукой, не оставляя без поддержки ни одного неимущего вокруг себя, не отказывая никому ни в какой услуге, доступной мне и законной, обращался со всеми, быть может, даже слишком запросто и всегда избегал всяких отличий, которые могли бы вызвать зависть. Все это не помешало тому, что чернь, не знаю кем тайно подстрекаемая против меня, мало-помалу дошла до ярости, стала публично оскорблять меня среди бела дня, не только в деревнях и на дорогах, но и на людных улицах. Те, кому я сделал больше всего добра, набрасывались на меня с особенным остервенением, и люди, которым я продолжал благодетельствовать, не смея выступать открыто, возбуждали других, как будто желая таким образом отомстить за униженье быть мне обязанными. Монмолен словно ничего не замечал и все не показывался; но так как приближалось время причастия, он пришел ко мне и посоветовал не являться, – впрочем, уверяя, что он ничего не имеет против меня и оставит меня в покое. Эта любезность показалась мне довольно своеобразной; она напомнила мне о письме г-жи де Буффле, и я не мог понять, кому это так важно, буду я причащаться или нет. Так как подобная уступчивость с моей стороны казалась мне трусостью и к тому же я не хотел дать народу новый повод вопить против нечестивца, я наотрез отказался от предложения священника, и он ушел недовольный, дав мне понять, что я пожалею об этом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});