Урсус приложил палец к губам.
Дядюшка Никлс тоже приложил палец к губам.
Они смотрели друг на друга.
Каждый из них словно говорил другому: «Поговорим, но не здесь».
Никлс тихо отворил дверь в нижний зал. Они вошли. Кроме них, в комнате не было никого. Входная дверь с улицы и окна были наглухо закрыты.
Хозяин захлопнул дверь во двор перед самым носом любопытного Говикема.
Потом поставил свечу на стол.
Начался разговор. Вполголоса, почти шепотом!
– Мистер Урсус…
– Мистер Никлс?
– Я, наконец, понял.
– Вот как!
– Вы хотели убедить эту бедную слепую, что все идет как обычно.
– Закон не запрещает чревовещания.
– У вас настоящий талант.
– Вовсе нет.
– Удивительно, до какой степени вы умеете воспроизводить все, что вам хочется.
– Уверяю вас, нет.
– А теперь мне нужно поговорить с вами.
– Это разговор о политике?
– Как сказать.
– О политике я и слушать не хочу.
– Вот в чем дело. В то время как вы играли, изображая один и актеров и публику, в дверь стучались.
– Стучались в дверь?
– Да.
– Мне это не нравится.
– Мне тоже не нравится.
– Что же дальше?
– Я отворил.
– Кто же стучал?
– Человек, который вступил со мной в разговор.
– Что он вам сказал?
– Я выслушал его.
– Что вы ему ответили?
– Ничего. Я вернулся смотреть на вашу игру.
– Ну?
– Ну, и в дверь постучали вторично.
– Кто? Тот же самый?
– Нет, другой.
– Он тоже с вами говорил?
– Нет, этот не сказал ни слова.
– Я это предпочитаю.
– А я нет.
– Объяснитесь, мистер Никлс.
– Угадайте, кто говорил со мной в первый раз?
– Мне некогда разыгрывать роль Эдипа.
– Это был хозяин цирка.
– Соседнего?
– Да, соседнего.
– Того, где гремит такая бешеная музыка?
– Да. Ну так вот, мистер Урсус, он делает вам предложение.
– Предложение?
– Предложение.
– Почему?
– Да потому.
– У вас передо мной одно преимущество, мистер Никлс; вы только что разгадали мою загадку, а я никак не могу разгадать вашу.
– Хозяин цирка поручил мне передать вам, что он видел, как приходили полицейские, и что он, хозяин цирка, желая доказать вам свою дружбу, предлагает купить у вас за пятьдесят фунтов стерлингов наличными ваш фургон «Зеленый ящик», обеих лошадей, трубы вместе с дующими в них женщинами, вашу пьесу вместе со слепой, которая в ней играет, и вашего волка с вами в придачу.
Урсус высокомерно улыбнулся.
– Содержатель Тедкастерской гостиницы, передайте хозяину цирка, что Гуинплен вернется.
Трактирщик взял со стула что-то темное и повернулся к Урсусу, подняв обе руки и держа в одной плащ, в другой кожаный нагрудник, войлочную шляпу и рабочую куртку.
И сказал:
– Человек, который постучал вторым, был полицейский; он вошел и вышел, не произнеся ни слова, и передал мне вот это.
Урсус узнал кожаный нагрудник, рабочую куртку, шляпу и плащ Гуинплена.
4. Moenibus surdis, campana muta – Стены глухи, колокол нем
Урсус ощупал войлок шляпы, сукно плаща, саржу куртки, кожу нагрудника – никаких сомнений быть не могло; коротким повелительным жестом, не произнеся больше ни слова, он показал хозяину на дверь гостиницы.
Тот открыл ее.
Урсус опрометью выбежал на улицу.
Дядюшка Никлс следил за ним глазами. Урсус бежал так быстро, как только позволяли ему ноги, в том направлении, в каком утром вели Гуинплена. Четверть часа спустя запыхавшийся Урсус был уже в том переулке, куда выходила калитка Саутворкской тюрьмы и где он провел столько часов на своем наблюдательном посту.
Этот переулок был безлюден не только в полночь. Но если днем он нагонял тоску, то ночью внушал тревогу. Никто не отваживался появляться в нем позже определенного часа. Казалось, каждый боялся, как бы тюрьма и кладбище не сдвинулись со своих мест и, приди им только фантазия обняться, не раздавили его в этом объятии. Все это – ночные страхи. В Париже подстриженные ивы на улице Вовер тоже пользовались дурной славой. Поговаривали, будто по ночам эти обрубки деревьев превращаются в громадные руки и хватают прохожих.
Население Саутворка, как мы уже говорили, инстинктивно избегало этого переулка между тюрьмой и кладбищем. В прежнее время поперек него протягивали на ночь железную цепь. Излишняя предосторожность, ибо самой лучшей цепью, преграждавшей вход в переулок, был внушаемый им ужас.
Урсус решительно свернул в него.
Какую цель преследовал он? Никакой.
Он пришел в этот переулок, чтобы выведать что-нибудь. Собирался ли он постучаться в тюремную дверь? Конечно, нет. Это страшное и бесполезное средство ему и в голову не приходило. Попытаться проникнуть в тюрьму, чтобы расспросить о Гуинплене? Какое безумие! Тюремные двери так же трудно отворяются для тех, кто хочет войти в них, как и для тех, кто хочет выйти. Их можно отпереть только именем закона. Урсус это понимал. Зачем же он пришел сюда? Чтобы увидать. Что именно? Он и сам не знал. Что удастся. Очутиться против калитки, за которой скрылся Гуинплен, – и то уже хорошо. Иногда самая мрачная и угрюмая стена приобретает дар речи, и из щелей между ее камнями вырывается наружу сноп лучей. Порою из наглухо запертого темного здания пробивается тусклый свет. Внимательно рассмотреть оболочку таинственного – значит потерять время – не напрасно. Мы все инстинктивно стараемся быть поближе к тому, что нас интересует. Вот почему Урсус вернулся в переулок, куда выходила задняя дверь тюрьмы.
В ту минуту, когда он вступил в него, он услыхал один удар колокола, потом второй.
«Неужели уже полночь?» – подумал он.
И машинально принялся считать:
«Три, четыре, пять».
Он подумал:
«Какие большие промежутки между ударами! Как медленно бьют эти часы! – Шесть, семь».
Потом мысленно воскликнул:
«Какой заунывный звон! – Восемь, девять. – Впрочем, все очень понятно. Пребывание в тюрьме нагоняет тоску даже на часы. – Десять. – Да, здесь и кладбище рядом. Этот колокол отмеряет живым время, а мертвым – вечность. – Одиннадцать. – Увы! Тем, кто лишен свободы, он тоже отмеряет вечность. – Двенадцать».
Он остановился.
«Да, полночь».
Колокол ударил тринадцатый раз.
Урсус вздрогнул.
«Тринадцать!»
Раздался четырнадцатый удар, потом пятнадцатый.
«Что это значит?»
Удары продолжали раздаваться через большие промежутки. Урсус слушал.
«Это не часы. Это колокол mutus[255]. Недаром я говорил: как медленно бьет полночь. Это не бой часов, а звон церковного колокола. Что же предвещает этот унылый звон?»
Во всех тюрьмах того времени, как и во всех монастырях, был так называемый колокол mutus, отмечавший печальные события. Этот «немой колокол» бил очень тихо, словно стараясь, чтобы его не услыхали.
Урсус опять возвратился в удобный для наблюдений закоулок, где он провел большую часть дня, не сводя глаз с тюремной калитки.
Удары колокола по-прежнему, с большими равномерными паузами, следовали один за другим.
Погребальный звон как бы расставляет в пространстве зловещие знаки восклицания. На развернутом свитке наших повседневных забот каждый удар колокола словно мрачно отмечает красную строку. Похоронный звон похож на предсмертное хрипение человека. Он гласит о смертных муках. Если в домах, куда доносится этот звон, кто-нибудь предается мечтательному ожиданию, удары колокола резко обрывают его. Неясные мечты представляются как бы убежищем; человеку, объятому тоскою, они подают какую-то надежду; угрюмый звук колокола отнимает ее своей определенностью. Он рассеивает туманную пелену, за которой стремится укрыться наше беспокойство. Он вызывает в нашей душе горестную тревогу. Похоронный звон напоминает каждому о человеческих страданиях, о чем-то страшном. Эти печальные звуки обращены к каждому из нас. Они предостерегают. Нет ничего более мрачного, чем этот размеренный монолог. Удары, отделенные друг от друга равными промежутками, преследуют какую-то цель. Что кует молот колокола на наковальне нашей мысли?
Урсус бессознательно продолжал считать удары, хотя в этом не было никакого смысла. Чувствуя, что он на краю бездны, он старался не строить никаких догадок. Догадки – наклонная плоскость, по которой можно скатиться очень глубоко. И все-таки – что означал этот звон?
Урсус смотрел в ту сторону, где, как он знал, находится тюремная калитка.
Вдруг в том самом месте, где чернело что-то вроде дыры, появился красноватый отблеск. Он становился все ярче и ярче и превратился в свет.
Это было не расплывчатое пятно, а четко обозначившийся в темноте четырехугольник. Дверь тюрьмы повернулась на петлях. Красноватый свет явственно обрисовал притолоку и косяки.
Дверь только приотворилась. Тюрьма не распахивает настежь своих ворот, она лишь наполовину раскрывает свою пасть, словно зевая от скуки.
Из калитки вышел человек с факелом в руке.
Колокол продолжал звонить.