в заветные думы: строил планы окончания III тома (позже V) к марту, а затем приступа к IV тому по новой конструкции с большими дополнениями. Успокоился, заснул. Утром встал — и опять за историческую работу...
Изнемогая от нужды, я устоял все-таки против двух соблазнов. Мне предложили вступить в комиссию при Комиссариате народного просвещения для собирания и разработки архивных материалов по истории образования евреев в России. Я заявил, что в комиссию большевистского правительства официально не вступлю, но готов работать в архиве с тем, чтобы не иметь сношений с официальными лицами. Другой случай: комитет нашего Исторического общества ходатайствует в Комиссариате просвещения о крупной субсидии, которая дала бы возможность покрыть долги «Старины» и обеспечить ее редактора ежемесячным жалованьем. Я отказался лично ходатайствовать перед комиссаром Гринбергом, и дело ведут другие члены комитета. А между тем мне сообщили, что оно может провалиться, ибо знающий меня комиссар удивлен и обижен тем, что я лично не обратился к нему. Я же не могу органически соприкасаться с этими представителями чудовищного режима, не могу...
13 декабря (вечер). История одного дня. Встал рано утром, оделся, облекся в пальто, калоши и шапку (в комнатах 7 градусов тепла) и сел за письменный стол. Писал окоченелыми пальцами о доминиканцах и французской инквизиции XIII в. В 10 часов закусил, просмотрел газету и пошел в дровяной отдел районного Совета за ордером на дрова. Очутился в очереди сотен людей, растянувшейся по ступенькам задней лестницы огромного дома (на Каменноостровском проспекте), от нижнего этажа до 4-го. Два часа простоял в этой гуще несчастных, волнующихся людей и вместе с сотнями ушел ни с чем: до нас не дошла очередь, и служащий с верхней площадки объявил, что больше ордеров сегодня выдавать не будут; велел приходить завтра, а многие ходят уже по нескольку дней. Если б слышали «власти» эти проклятия по их адресу! Не обошлось, конечно, и без шипения по адресу «евреев, всем завладевших»... Разбитый пришел домой, купив по дороге полтора фунта хлеба по восстановленным хлебным карточкам, утерянным недавно. На дворе нашего дома и счастье и горе: знакомый оказал услугу и прислал на подводе полторы сажени дров, купленных для нас за 450 рублей, но некому их поднести к сараю и складывать. Оставлять на дворе опасно: мигом растащат при дровяном голоде. Выручили дворники, за 20 руб. перенесли в сарай. Я и Ида дежурили поочередно на морозе, наскоро пообедав в промежутки. Свечерело. Усталый взялся за прерванную на полуслове работу, дописал конец параграфа, и теперь сижу и думаю. Мы «счастливы»: будет чем топить кухню (я сам внес несколько тяжелых вязанок дров наверх), и бедная Ида не будет мерзнуть или бегать по чужим кухням, чтобы выпросить позволения поставить горшок или спечь что-нибудь. На два месяца кухня обеспечена, но центральное отопление дома не обеспечено: мы мерзнем и чахнем от холода больше, чем от голода...
Носятся упорные слухи, что «вождь красной армии» Троцкий приказал, ввиду приближения англичан к Петербургу, прекратить подвоз припасов сюда, дабы неприятель (читай: спаситель) погиб здесь с голоду. Что еще раньше погибнет миллионное население — до этого злодеям дела нет... Понимаю теперь весь ужас пророчества: «И согнулся человек, и опустился человек». Растоптано все духовное в человеке. Люди, кроме красных, не ходят, а пресмыкаются, измученные голодом, холодом, приниженные насилием...
14 декабря. Стою на Людовике Святом{666}. Сейчас пришли и сказали, что наш дом может быть превращен в казарму для красной армии, и тогда жильцы в несколько дней будут выселены. Это теперь проводится с особою жестокостью... Город наводнен мобилизованными, для которых старые казармы неудобны: холодные, перемонтированные, грязные. И вот гонят обывателей на улицу, ибо красноармеец теперь хозяин земли русской и перед ним трепещут Зиновьевы и другие тираны, держащиеся на наемных штыках...
28 декабря. В Петербурге мы уже дошли до истощения казенного хлеба: с завтрашнего дня будут выдавать вместо хлеба овес в зерне, как для лошадей. Теперь лошади будут падать с голоду, а когда мы съедим их овес, мы начнем падать как покорный скот... Весь этот ужас — результат бесчеловечного ноябрьского приказа Троцкого: не подвозить продовольствия к Петербургу, т. е. заморить миллионный город, чтобы ожидаемым союзникам ничего не досталось... А союзники к нам не идут, занятые ликвидацией войны на Западе. Немцы уходят из оккупированных областей западной России, и туда лезут большевики...
Невмоготу стало жить, истощились материальные средства при удесятеренных расходах на полуголодное существование. И я вынужден был отступить от своего правила и принять несколько побочных работ, оплачиваемых по нынешним высоким тарифам. По предложению Лозинского (С. Г.), согласился участвовать в редактировании сборника архивных материалов по истории просвещения евреев, издаваемых Комиссариатом просвещения, но поставил условием, что не вхожу в официальную комиссию и не имею сношений с официальными лицами, а просто принимаю заказ на кабинетную работу.
С Лозинским же вместе редактирую Библиографический указатель русско-еврейской литературы с 1890 г., продолжение некогда изданного. Это тоже субсидируется Комиссариатом просвещения[90]. Затем буду читать лекции в Еврейском народном университете, на который Гринберг (подкомиссар) ассигновал четверть миллиона. Даже нашему Историческому обществу он ассигновал 250 000 рублей в год, по ходатайству двух членов нашего комитета (я отказался ходатайствовать в качестве председателя, что, говорят, обидело Гринберга)...
Я уже сегодня перескочил из Англии XIII в. в Арагонию того же века, зачитываясь новыми архивными документами. Сейчас был Ю. Бруцкус, старый сотрудник «Восхода», сообщил о написанной им для «Старины» исторической статье, и как-то на миг мы перенеслись в старую погибшую культуру духа...
30 декабря. Сейчас принесли странный, сенсационный слух: союзники у Нарвы, послали ультиматум с требованием сдачи Петербурга во избежание кровопролития; горит будто бы Сестрорецк и т. п. Мы уже перестали верить таким слухам, а верить хочется, ибо невмоготу жить. Стон стоит на улицах, в домах, стон голодных, больных, мерзнущих, ограбленных, униженных.
Вчера днем был в заседании лекторов организующегося Еврейского народного университета. Сидели в роскошном особняке на Английской набережной, бывшем палаццо Полякова{667}, а теперь издателя «Биржевки» Проппера{668}, где будут наши аудитории[91]. Дамы подносили кофе с скудными печеньями. Кончилось заседание, вышел я с дамами к трамваю, и тут пошел разговор о злобе дня: продовольствии. Тут вылилось все горе бывших богатых матерей, живущих теперь с детьми в голоде, холоде, нужде.
Ходишь по улице, стоит стон, проклятия носятся в воздухе, особенно теперь, когда вместо пайка хлеба выдают лошадиный овес... Ходишь по засыпанным снегом мертвым улицам, с закрытыми магазинами без товаров, видишь изможденные лица.