* * *
Увы, не гладко и не безоблачно, не по прописям строгих моралистов слагался жизненный путь Веры Александровны, впрочем, как и почти всего ее поколения. Идти против толпы не всякий человек способен — единицы, и это действительно трудно, если даже, как мы знаем, и дети священников в большинстве своем в XX веке уже совсем теряли живую веру в Бога и связанный с ним благочестивый образ жизни. Единицы священнических потомков жили в венчанных браках, избегали разводов и супружеских измен. Большинство поддавалось веяниям времени и его жесткому диктату. Уже внуков священнических редко крестили… Только глубокая и подлинная вера, просветленная и просвещенная — да, богословски просвещенная (святые отцы говорили, что христианин не только не может, но должен богословствовать!) и опытно, молитвенно, благодатно обеспеченная, давала человеку силу стоять хоть и в одиночку на страже святыни своего сердца.
В 1919 году устав терпеть капризы Константина, — он не умел, не желал и, возможно, даже не мог удерживаться на службах, на которые его устраивали то Жуковский, то тесть его Микулин, он привык жить, как поэт, свободно и полубогемно, — Вера развелась с ним. Распался венчанный брак. Впоследствии у Веры было два очень кратких гражданских брака, после каждого из них она вдовела, а затем затяжное и глубокое одиночество до самого конца жизни. О каких-либо флиртах ее мне неизвестно. Об этом никогда в семье не говорили: все очень любили и берегли друг друга. Знаю верно одно, что искушение выглядеть смелой, свободной и храброй лежало у Верочки на поверхности души, — глубины сердца своего она ничему этому не отдавала. Слишком сильна была в ней привязанность семейная, любовь к своему корню. Она выросла в очень патриархальной среде, в чистоте безупречных отношений друг к другу всех в семье, и в особенности родителей, благоговейно хранивших до конца жизни святыню своей любви, да и всех других близких. Отсюда, из этого святого корня возрастала ее природная мягкость, доверчивость, доброта, ее домашность, даже ее особенная непосредственность. Вера не порвала с той великой тягой к семейственности, очарование которой отличало мир Жуковских. Она вся принадлежала к этому миру. И собственные впоследствии временные уклонения от того, на чем стояла жизнь Жуковских и Микулиных, наносили прежде всего ей самой тягчайшие раны. Она не хотела так жить и потому сама себя жестоко судила.
Этот томительный период ее жизни длился довольно долго — все-таки она умудрилась завязнуть в модных тогда поисках «превратных», как она сама выражалась, путей к Богу, что нашло косвенное отражение в ее «Сестре Вареньке», затронуло и ее собственную душу. И если поверить ее самообличительным словам о том, что она жгла свою жизнь с двух концов, то истоки этой горькой душевной драмы надо было бы искать именно в потере духовных и нравственных опор жизни.
Уж если она умоляла Андрея Белого, как пророка (!) о свидании, надеясь на то, что уж он-то прольет свет в ее запутавшиеся мысли, то не есть ли это очевидное свидетельство того тупика, в который она пришла к 1917 году? А ведь еще совсем недавно в 1914 году, в таком ясном благодушии странствовала Вера к таинственному озеру Светлояру, примечая по дороге дивную русскую красоту, столь дорогую ее сердцу, любовно вглядывалась в размеренную жизнь тогда еще совсем патриархальной деревни, в особенности крестьянских обычаев и нравов.
И что только она хотела и могла найти у Белого — Бориса Николаевича Бугаева?..
«Поехали дальше. По обе стороны тянется порубка высокая, мягкая трава по пояс, вся цветет. Здесь и полевой горошек, желтый и голубой, и яркая куриная слепота с клейкими темными стеблями, и множество серо-синих невзрачных цветов на высоких стеблях, которые мы почему то называли всегда свидригайлы. Их здесь так много, что иногда вся поляна издали кажется одного цвета. Около широких темных пней с подрастающим от корня молодняком, белыми букетами стоят ромашки. Изредка видны желто-бурые шишечки купавок. В Иванову ночь пойдут искать их девушки. Спрятанные с наговорами в тайное место, скажут они всю правду, только надо молча сорвать их, пока на колокольне в селе не отзвонили полночь и не пропели первые петухи.
Стало жарко и захотелось пить… У лесной глубокой и узкой речки мы остановились. Отвязав ведерко, Григорий напоил Мальчика, тот жадно выпил два ведра, остаток недопитого третьего дядя Григорий плеснул на заднее колесо: примета есть. Привязав ведро на место, он спустился к реке и стал умываться, отдуваясь и кряхтя. Возвращаясь ко мне, Григорий с довольным видом заметил, насухо обтирая раскрасневшееся лицо клетчатым платком: «Замечай та, вот в этой речушке та вода летом больно студена та, а зимою ни в какой мороз не мерзнет та, подлинно чудо. Сказали, заговорена та она. Живал тут, бают, та люди стары, свят человек, часовенку поставил над самым тем ключом та, от которого река течет та, ну и заговорил».
Мы проехали ржаное поле и въехали в большое село…
«Что в избу не идете?», — спросила меня хозяйка, появляясь в дверях. «Умыться хочу», — сказала я, оглядываясь, нет ли рукомойника. «Есть то, есть, в горницу ступайте», — живо подхватила хозяйка, беря у меня котомку. «Варенька, воды неси скорейча, да самовар то наставь», — скомандовала она, входя со мною в избу.
Эта действительно заслуживала названия гостиницы: большая, с чистым гладко выструганным полом, яркими ситцевыми новенькими занавесками у печки, большим столом и цветущими на окнах месячными розами. Весь угол занимали образа, и было их тут великое множество. Горели три лампадки, очевидно по случаю долгого отсутствия хозяина. В избе пахло сдобными лепешками и свежевынутым хлебом (…).
Наконец, двинулись дальше. Переехали через мост. Вот и Семенов…
Простились мы с дядей Григорием трогательно, и он заявил мне на прощанье: «Вот как к тебе-то попривык, точно к своей то дочке. Жалко мне покидать то тебя, ты свому старику как будешь писать, отпиши, что Григорий Тихомиров обещанье блюдет свято — одно слово, берег та во как!». Пообещав ему это от всего сердца и поблагодарив еще раз, я вошла за хозяйкой в прохладные сени…
(…) Проспала я недолго и проснулась от какого то тихого шушуканья. Открыв глаза, увидала я старушонку, мывшую меня в бане. Присев на корточки около постели, она что то бормотала. Письменно передать ее говор совершенно невозможно, он напоминал какое то птичье бормотанье, сопровождаемое хихиканьем к месту и не к месту. «Ты что, Анна?», — спросила я, вспомнив, что так ее называла хозяйка. «Я мол не на Светлояр та идешь та?», — поджимаясь как-то и косясь на бок, пробормотала она. Удивленная я села в постели и спросила с забившимся сердцем: «А разве к нему теперь ходят?» — «Та как же та, — поспешно зашептала старушонка, оглядываясь почему то по сторонам. — На Владимирску та сама мольба. Туда недалече, до Шалдежа верст тридцать, да от Шалдежа 25, коли ты туда, я та, скажутка, у нас идут, обратной та тебя и свезет в Шалдеж, а там мигом, курочкой побежишь, зайчиком поскачешь, близко то всего двадцать пять, я мигом, ишь ты Люнда та, мы та на ней не бывали?! та Китеж град та! пресветлый Исус батюшка, я шнурочиком вытянуся, мигом сейчас, Микола мученик», и она убежала, подскакивая и помахивая руками.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});