– Да, – проговорила Консуэло, – они поставляют человеческое мясо по столько-то за унцию! Ах, ваш великий король – настоящее чудовище! Но будьте покойны, господин барон, можете говорить свободно: вы совершили огромное благодеяние, освободив бедного дезертира, и я предпочел бы вынести пытки, предназначенные ему, чем вымолвить слово, могущее вам повредить.
Тренк, человек по натуре горячий, не признавал осторожности, к тому же он был так озлоблен непонятной для него суровостью и несправедливостью Фридриха, что ему доставляло горькое удовольствие разоблачать перед графом Годицем беззакония того самого государственного строя, свидетелем и соучастником злодеяний которого он был сам в дни своего благоденствия, когда взгляды его были не столь справедливы и строги. Теперь же, хоть он и получил, несмотря на тайные преследования, важное поручение к Марии-Терезии, очевидно благодаря доверию короля, барон начинал ненавидеть своего повелителя и слишком откровенно выказывал свои чувства. Он обрисовал графу страдания, рабство и отчаяние многочисленной прусской армии, очень ценной во время войны, но настолько опасней в мирное время, что пришлось для обуздания ее прибегнуть к системе беспримерного террора и жестокости. Рассказал и об эпидемии самоубийств, свирепствующей в армии, и о преступлениях, совершаемых солдатами, даже честными и набожными, с единственной целью добиться смертного приговора и избавиться таким путем от ужасов жизни, на которую их обрекли.
– Поверите ли, – говорил он, – солдаты страстно стремятся попасть в ряды «поднадзорных». Надо вам сказать, что «поднадзорные» пополняются за счет рекрутов-иностранцев (главным образом похищенных), а также за счет прусской молодежи. В начале своей военной карьеры, кончающейся для них только вместе с жизнью, все они, особенно в первые годы, предаются безмерному отчаянию. Их разбивают на ряды и, как в мирное, так и в военное время, заставляют маршировать впереди ряда людей более покорных – или более решительных, – получивших приказ стрелять в каждого идущего перед ним при малейшей попытке к бегству или неповиновению. Если же ряд, которому поручена эта экзекуция, не выполнит ее, то следующий за ним ряд, составленный из людей еще более бесчувственных и более жестоких (а такие встречаются среди старых, очерствелых солдат и добровольцев, почти поголовных негодяев), обязан стрелять в оба передних, и так далее, в случае если и третий оплошает при выполнении экзекуции. Таким образом, каждый ряд солдат имеет во время сражения врага перед собой и врага позади себя, но близких – товарищей или братьев по оружию – нет ни у кого. Повсюду насилие, смерть и ужас. Только таким образом, говорит великий Фридрих, создаются непобедимые солдаты. Так вот в этих именно рядах и домогается юный прусский солдат желанного места, а добившись его и потеряв всякую надежду на спасение, он бросает оружие и бежит, чтобы навлечь на себя пули своих товарищей. Этот отчаянный порыв спасает некоторых; им порой ценою риска и невероятных опасностей удается бежать, а иногда и перейти к врагу. Король прекрасно знает, с каким ужасом относятся в армии к его железному ярму. И вам, быть может, известна острота, которую он сказал своему племяннику, герцогу Брауншвейгскому, присутствовавшему на одном из его больших смотров и не перестававшему восхищаться прекрасней выправкой солдат и вообще чудесными маневрами.
«Вас удивляет, – обратился к нему Фридрих, – такое сборище красавцев и полное их единодушие, а меня несравненно больше удивляет нечто другое».
«Что же?» – спросил молодой герцог. «Да то, что нам с вами не грозит среди них опасность», – ответил король.
– Барон, дорогой барон! – возразил граф Годиц. – Это оборотная сторона медали. Чудес люди не творят. Мог ли Фридрих быть величайшим полководцем своего времени, отличайся он голубиной кротостью?.. Знаете что? Не говорите больше о нем. А то, пожалуй, вы вынудите меня, естественного врага Фридриха, защищать короля против вас, его адъютанта и любимца!
– По тому, как он обращается со своими любимцами, когда на него найдет каприз, можно судить о том, как он относится к рабам. Но вы правы: не будем больше говорить о нем, а то у меня является дьявольское желание вернуться в лес и собственными руками передушить его усердных поставщиков человеческого мяса, которых я пощадил из-за глупого и трусливого благоразумия!
Великодушная горячность барона пришлась по сердцу Консуэло. Она с интересом слушала его живые рассказы о прусской военной жизни, но не знала, что в смелом негодовании барона есть доля личного недовольства, тогда как ей он казался человеком исключительно благородным. Правда, в душе Тренка было несомненное благородство. Гордый молодой красавец не был рожден для низкопоклонства. Он очень отличался от своего новоприобретенного в дороге друга, надменного богача Годица. Граф, приводивший ребенком в ужас и отчаяние своих воспитателей, был наконец предоставлен самому себе, и хотя теперь он уже вышел из возраста буйных шалостей, все же в его манерах и разговорах осталось много мальчишеского; и это противоречило его геркулесовой фигуре и красивому лицу, немного поблекшему за сорок лет постоянной невоздержанности и переутомления. Поверхностные знания, которыми он от времени до времени любил прихвастнуть, были почерпнуты им исключительно из романов, из модной философии и из посещения театров. Он воображал себя артистом, но и в этом, как во всем, ему не хватало тонкости и глубины. Однако его барская осанка, утонченная любезность и веселые остроты пленили юного Гайдна, и он нравился ему гораздо больше, чем барон, быть может еще потому, что к последнему с явным интересом относилась Консуэло.
Барон, напротив, получил хорошее образование. Хотя блеск придворной жизни и эгоизм кипучей молодости настолько увлекали его порой, что он забывал об истинной ценности человеческого величия, в глубине души его сохранились независимость чувств и твердость принципов, выработанных серьезным чтением и хорошим воспитанием. Его гордый характер мог измениться под влиянием лести и угодничества, но достаточно было малейшей несправедливости, чтобы он вспылил и вышел из себя. Красавец паж Фридриха омочил губы в кубке с ядом, но любовь – любовь безграничная, смелая, экзальтированная – вновь воскресила в нем отвагу и твердость. Пораженный в самое сердце, он поднял голову, бросая вызов тирану, желавшему поставить его на колени.
В то время, о котором мы повествуем, ему было на вид не больше двадцати лет. Целый лес каштановых волос, которыми он не хотел жертвовать ради дисциплинарных установлении Фридриха, осенял его высокий лоб. Великолепно сложенный, с искрящимися глазами, черными, как смоль, усиками и белыми, как алебастр, но сильными, как у атлета, руками, он обладал голосом не менее свежим и мужественным, чем его лицо, мысли и любовные упования. Консуэло все думала о таинственной любви, о которой он непрестанно упоминал, но это чувство уже не казалось ей смешным с той минуты, как девушка подметила, что порывы откровенности сменялись у барона внезапной сдержанностью, что указывало на врожденную непосредственность и вполне понятное недоверие, порождавшее постоянную внутреннюю борьбу с самим собой и с судьбой. Консуэло помимо воли то и дело задумывалась над тем, кто же дама сердца юного красавца, и ловила себя на мысли, что самым искренним образом желает успеха этим двум романтическим возлюбленным. День показался ей не столь длинным, как она ожидала, боясь тягостного пребывания с глазу на глаз с двумя незнакомцами из чуждого ей круга. В Венеции она получила представление о вежливости, а в замке Ризенбург приобрела привычку к ней, равно как и к мягким манерам и изысканным речам, являвшимся приятной особенностью того общества, которое в те времена принято было называть избранным. С присущей ей сдержанностью она не вступала в разговор, пока к ней не обратятся, и спокойно обдумывала на свободе все, о чем ей приходилось слышать. Ни барон, ни граф, по-видимому, не заметили, что она переодета. Барон не обращал никакого внимания ни на нее, ни на Иосифа: если он и бросал им несколько слов, то делал это между прочим, продолжая начатый разговор с графом; но вскоре, увлекшись, он забывал даже и о нем, беседуя, казалось, с собственными мыслями, как человек, чей ум питается собственным внутренним огнем. Что же касается графа, то он был либо важен, как монарх, либо резв, как французская маркиза. Он вынимал из кармана тонкие таблички из слоновой кости и что-то заносил на них с сосредоточенным видом мыслителя или дипломата, затем, напевая, перечитывал, и Консуэло видела, что это французские слащаво-любовные стишки. Порой он декламировал их барону, а тот, не слушая, находил их чудесными. Иногда граф самым добродушным образом совещался с Консуэло, спрашивая ее с деланной скромностью: