Чехов поблагодарил за письмо. О своей пьесе сказал, что никогда не видел ее на сцене, но слышал, будто она часто идет на провинциальных подмостках. И добавил: «К своим пьесам вообще я отношусь холодно, давно отстал от театра и писать для театра уже не хочется». Однако через две недели, 17 декабря 1898 года, в пространном письме сестре о деньгах, Кучукое, о школе в Мелихове, об Аутке вдруг перебил себя вопросом: «Когда я пишу сии строки, в Москве идет „Чайка“. Как она прошла?»
Из телеграммы Немировича, посланной по требованию публики и полученной в Ялте ночью, Чехов узнал о необыкновенном успехе, вызовах, радости актеров. Наутро ответил: «Передайте всем: бесконечно и всей душой благодарен. Сижу в Ялте, как Дрейфус на острове Диавола. Тоскую, что не с вами. Ваша телеграмма сделала меня здоровым и счастливым. Чехов».
Случайно или нет, но, возможно, впервые после провала «Чайки» в Александринском театре Чехов написал в одном из декабрьских писем — «моя пьеса». Хотя два года не хотел ни слышать, ни говорить о ней. Премьера «Чайки» в Московском Художественном театре словно встряхнула его. Оживился тон писем. Вспыхнули планы: весной — в Москву, летом — по гостям, а, может быть, после зимы сразу в Монте-Карло, с Южиным и Потапенко, «на гастроли». Со всех сторон ему писали первые зрители, что успех «блестящий», «колоссальный», «шумный», «огромный».
Но вдруг заболели Книппер и Станиславский. Два спектакля отменили, и Чехов шутил: «Мне не везет в театре, ужасно не везет, роковым образом, и если бы я женился на актрисе, то у нас наверное бы родился орангутанг — так мне не везет!!»
Даже снег, выпавший в Ялте, не обрадовал Чехова. Хорошо еще, что на Рождество приехал брат Иван, и Новый год Чехов встречал не в одиночестве. Еще одно событие не вышибало его из колеи, но меняло колею буден, дел и работы.
Чехов получил известие, что издатель Маркс не против купить его сочинения. Весть эту сообщил и вызвался стать посредником Сергеенко — тот самый земляк, от которого он сбегал при встречах. Тот, кто любил покровительствовать, посредничать, но не без задней мысли о собственной, пусть не великой, но моральной или материальной выгоде. Чехов держался от него подальше и шутил: «Это погребальные дроги, поставленные вертикально». Сергеенко представлял дело так, будто его подвигнул на переговоры Толстой. О чем оставил дневниковую запись от 13 января 1899 года: «Л. Н. все время говорит о Чехове и благословляет меня на поездку в Петербург: „Ведь Марксу теперь остается издать только меня и Чехова, который гораздо интереснее Тургенева или Гончарова. Я первый приобрел бы полное собрание его сочинений. Так и скажите Марксу, что я настаиваю“».
Почему Чехов согласился на посредничество Сергеенко? Потому, что именно Петр Алексеевич известил его о разговоре с управляющим конторы изданий Маркса? Сам Сергеенко обозначил в письме Чехову от 25 декабря свою настоящую, в данное время, и возможно будущую роль в сделке очень дипломатично: «Я при свидании с Грюнбергом поставлю дело на рельсы, а затем уже его может катить, на кого упадет твой жребий».
Чехов порой соглашался на что-то — ему лично неудобное, — лишь бы не причинять неудобства или не обидеть невольно другого человека. Не было ли подобного мотива в данном случае?
А может быть, все проще? Сергеенко предлагал свои услуги. Определенно и дружески. Он жил в Петербурге. Все столичные знакомства Чехова ослабли или совсем прервались. Как раз к Новому году пришло письмо от Баранцевича. Он благодарил Чехова за телеграмму в связи со своим юбилеем, 25-летием литературной деятельности: «Ты помнишь товарищей, даже не общаясь с ними». Далее отозвался об этой самой «деятельности» — никому не нужна, бесполезна, не интересна. И всё его писательство — наказание Божие. Чехов утешал в ответ: «<…> но всё же ты веришь в это писание в лучшие минуты жизни, ты не бросаешь их и никогда не бросишь, — и пусть будет по вере твоей, пусть теперь, после юбилея, писания твои будут твоею радостью и принесут тебе ряд утешений».
Еще грустнее было письмо от Щеглова. Он тоже отчаялся в своей литераторской судьбе: «Старая, никому не нужная и ни к чему не годная мочалка!» Щеглов по-прежнему бросался из крайности в крайность. То впадал в восторги, то в меланхолию. Всё больше ожесточался. Чехов и на этот раз попытался успокоить «милого Жана». Но в отличие от прежних лет его дружеское письмо напоминало по тону не «рецепт», а грустный и окончательный диагноз: «Мне всегда казалось, что Вы несправедливы к современной жизни, и всегда казалось, что это проходит болезненной судорогой по плодам Вашего творчества и вредит этим плодам, внося что-то не Ваше. Я далек от того, чтобы восторгаться современностью, но ведь надо быть объективным, насколько возможно справедливым».
Говорить о литературе, чего Чехову так хотелось в эти месяцы, с прежними приятелями не получалось. Надо было бы что-то объяснять или объясняться. При этом без надежды на взаимопонимание. Словно они жили в разных временах.
Наверно, это чувство подпитывалось в Чехове чтением своих ранних рассказов. Он готовил их для первого тома собрания сочинений у Суворина. Многое просто забыл. Перечитывал, удивлялся и шутил: «Прочтешь — и вроде как будто рюмку водки выпил».
Но теперь, когда возникло предложение Маркса, предстояло отказать Суворину, разорвать многолетнее сотрудничество с ним. Невольно Чехов будто подводил итоги своей жизни и своего сочинительства. Или у него начиналась какая-то другая жизнь?
* * *
1 января 1899 года Чехов написал Сергеенко: «Я был бы очень не прочь продать ему свои сочинения, даже очень, очень не прочь, но как это сделать? <…> Мне и продать хочется, и упорядочить дело давно уже пора, а то становится нестерпимо».
Чем объяснялась такая торопливость, несвойственная Чехову? Конечно, его угнетали беспорядки в типографии Суворина. Остро стоял денежный вопрос. Содержание мелиховского имения, московской квартиры матери и сестры, траты на собственное пребывание в Ялте, строительство дома на купленном участке — всё требовало немалых средств. Рассчитывать на гонорары? Значит много и напряженно работать, зная о неизбежных последствиях: кровохарканье, головная боль, перебои сердца.
Два обстоятельства — безденежье и «порядки» в суворинской типографии — объясняли готовность печататься у Маркса. Но трижды повторенное слово «очень» невольно выдавало какую-то глубокую подоплеку. Чехов обнаружил ее сам через четыре года: «Да и не надо все-таки забывать, что, когда речь зашла о продаже Марксу моих сочинений, то у меня не было гроша медного, я был должен Суворину, издавался при этом премерзко, а главное, собирался умирать и хотел привести свои дела хотя бы в кое-какой порядок». Может быть, в это время Чехов впервые сказал родным, что просит похоронить его в Москве, рядом с могилой отца.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});