Она сказала, что у нее взрослая дочь, что друга дочери зовут Тим-Укроп, он сказал, что у него, кроме дочери, неудачливой конкурсантки, еще и шестилетний сын, ходит в подготовительный класс и не любит свою учительницу. «Папа, у нее попа как два глобуса, и между ними застревает юбка. Так противно и смешно тоже».
– Разве в школах олигархического уровня такое бывает?
– Так ведь эта, с попой, – лучший специалист в своем деле. За нее борются директора школ. Она дама с педагогическим секретом.
– Могла бы купить нормальную юбку. Могла бы и похудеть.
– Насчет одежды, может, вы правы. А насчет похудеть – это уж такая русская природа. Безудержная и неуправляемая. Но училку ценят не за это.
– Что теперь будем делать? – спросила она каким-то не своим, треснутым голосом.
– Я развожусь со своей, к вящему ее удовольствию. Все к тому шло. Мне остается городская квартира, извините, раза в три больше вашей, и сын по воскресеньям. У жены богатый избранник, поэтому мыло, свечи, керосин мы не делим. Готов вас принять на всю оставшуюся жизнь вместе с дочерью и ее Укропом.
– А ваша дочь?
– Она не моя, она мамина. Я представлял для них интерес только до конкурса. А раз не сумел сделать дочь победительницей, грош мне цена.
– Боже, как не по-людски! Ваш мир даже хуже, чем я думала.
– Он всякий. И такой, и другой, и третий. Но тон в нем часто задают женщины, спятившие от денег.
Он обхватил ее и держал так, будто ее начнут у него вырывать. Она поежилась в этом невыносимо родном, но одновременно и неудобном кольце. Что-то было прекрасное, и оно имело название, вкус и цвет. Что-то же было неопределенным, мутным и отпугивающим. Такая нестерпимо жгучая близость и такое холодное, чужое, как розовая тапка, отторжение.
Так ведь не бывает, потому что не может быть никогда. Во-первых, он даже не узнал ее на улице. Он – думала она – истосковался по женщине за минувшие три месяца, а она позвала его как бы пить чай, но кто это теперь зовет на чай? Черт возьми! Ему, видите ли, ничего не стоит принять ее со всеми потрохами. Ничего! Как это было небрежно сказано – «раза в три больше вашей». Для него мелочь, если учесть, что она была в его загородном доме с розовым помпоном. Но как ей было там противно! А у нее, черт возьми, прекрасная двухкомнатная квартирка, две отдельные комнаты, раздельный санузел, кухня, правда, маловата, ну да фиг с ней! Он ведь не сказал, что любит, вот в чем дело. Жена слиняла, а ты приезжай, мол... Он сказал – на всю оставшуюся жизнь? Сколько лет в этом понятии? Нисколько. Просто слова. А их столько всяких...
– Ты чего помрачнела? – Она уже разливала чай. Все мысли были чайные. – Тебе было плохо со мной?
– Мне с тобой не может быть плохо, – тихо ответила она, – я, дура, почему-то решила, что люблю тебя за решеткой в темнице сырой. И даже раньше, когда ты вышел из машины... Но, извини, ошиблась...
– Господи! – сказал он, и она едва успела поставить чашку. Он стоял перед ней на коленях, целуя ноги. – У меня тогда тоже было два потрясения. Взрыв – и женщина с глазами дикой лани... Неизвестно, куда и с кем умчится. Я подумал: почему мне всегда не хватало таких женских глаз? У всех моих женщин – прости, ради бога, множественное число – в глазах ничего подобного не было. Фитилек, каганец, как говорила моя бабушка. А у некоторых вообще огарок. Огарок жизни. Все остальное в порядке, руки, ноги, даже 90—60—90 случались. Но без глаз. Без свечения ума и сердца. Сам их брал, дурак. Сам. Никто не насиловал. Ты – моя первая женщина. Отныне и навек, как сказали бы в прошлом веке, когда слова имели смысл и значение и им верили. Считай, что я, проклятый олигарх, из того старого времени, и верь мне, верь!
«Сдаюсь, – подумала она, – и пусть будет как будет».
– Я представлю тебя своей бабушке, ты ей понравишься, но и она тебя непременно удивит, – сказала она.
– А мама у тебя есть?
– О боже мой! Конечно. Но ее хлопнуло по голове этим взрывом. Она знала, что я должна была быть там. Теперь у нее заскоки, стала вся рассеянно-всполошенной. У бабушки все это как-то мягче и даже интереснее. Спрашивает меня: «Ленина вынесли из мавзолея? Нет? Как странно. Он ведь так, в сущности, устарел. Пора на кладбище».
– А вот мои родители совсем наоборот. Упертые коммуняки. Был фантастический вопрос отца: «Ты со всех своих доходов платишь партийные взносы?» – «Папа, я не член...» – «Как? До сих пор? На такой ответственной работе?» Тут вмешивается мама: «Отец! Ты сдурел. Какие взносы? Какая партия? Он же у нас проклятый буржуин». Надуются оба и не разговаривают со мной. Я ухожу, а отец матери: «Захлопни за ним дверь покрепче». Но это не всегда. Я их люблю, и они меня. Но скажу тебе сразу: что разведусь, я им пока не скажу. Буду приходить к ним с сыном, и пусть думают, что все по-прежнему.
– Избави нас бог, – сказала Татьяна, – от потери разума до смерти.
– Вот уж что не дано знать, то не дано. Дураки разум не теряют, это точно.
Позвонил муж, сказал, что идет с работы. Пришлось расходиться. Расставались так, будто шли на войну. Но ведь это было их первое расставание.
– Я сегодня же поговорю с мужем, – сказала Татьяна, – и с Варькой.
Она прижалась лицом к решетке лифта, слушая его движение, и было – было! – страстное желание сбежать вниз и сказать: «Бери меня ни в чем и веди куда хочешь». С таким чувством вернулась в квартиру. Звонил телефон. Это была Варька.
– Я тебе трезвоню на работу. А ты дома.
– Да, вот так случилось.
– У тебя странный голос. Как не твой...
– С чего бы это?
– Вот и мне интересно.
– Это мой голос, успокойся. А чего ты мне трезвонила на работу?
– Да так. Пустяки. Мы решили с Укропом пожениться. Пустите жить или нам сразу искать квартиру?
– Вы что, идиоты? Кто это женится на первом курсе?
– Он на втором. И вообще, это ведь уже не ваше дело. Мы ведь уже в правовом законе?
– В чем, в чем? – засмеялась Татьяна. – Это воры бывают в законе. А не слабомыслящие барышни. Будем разговаривать дома. – И она положила трубку.
Новость дочери – подумала она – в сущности, ее не колышет. Она сама собирается замуж. Ей предстоит разговор с мужем, и это куда круче того, что происходит с дочерью. Она сама когда вышла замуж? Едва окончив первый курс. Ну вот, думает Татьяна, и результат: не прошло и двадцати лет, а я уже хочу снова замуж. И это главное, что есть сейчас в моей жизни.
Старик Мирон стоял на башенке своего дома и смотрел в бинокль на небо. Он ждал вертолет. Он думал о том, что такое ожидание уже было в его жизни. В середине семидесятых. Только тогда не было этой смотровой площадки на крыше, не было бинокля. Стояло несколько наскоро срубленных изб, и жила в них артель из девяти, без него, человек. Они приехали сюда с востока, где были удачливыми золотодобытчиками, а до этого мотали срок на северах. Их бригада из бывших зэков была на золоте лучшей. Но они все равно оставались клеймеными. Хотелось туда, где у них нет прошлого. Его потянуло сюда, на Южный Урал, где он родился, учился, где всю жизнь прожили его родители и дед с бабкой. И нигде, ни в тайге, ни на берегу океана, не пахло так, как здесь. Сразу, как теперь говорят, в одном флаконе – лес и вода, степь и горы. Дух степей, ветер гор и вкус леса, а временами, когда дуло с севера, и горечь Магнитки просто пьянили.
С ним приехали те, кого уже никто нигде не ждал. В сомнении оставался только Никифор. Его тянуло на свою родину, на Луганщину. Он твердил, что давным-давно оставил там сестренку, которую спас от пожара во времена проклятой коллективизации. Ей должно было быть уже... Ну, прикинь... Родилась в двадцать шестом, а нынче семьдесят четвертый. Считай, уже бабушка эта девочка. И холостой Мирон сказал тогда: «Забирай ее с собой!» И что-то даже напридумывалось, какая-то жизнь с женщиной. Ему уже под шестьдесят, времени для семьи осталось всего ничего. А Никифор ему как брат, помыкались вместе.
Невостребованные, похороненные жизнью чувства – откуда? что? – буровили сердце бывшего зэка, ныне свободного работяги, прибившегося к уральской горе. И он распалился, этот старый Мирон. Ему до колотья в сердце захотелось ложиться с женщиной, и уже неважно, будет или не будет то самое; главное – теплый женский бок, округлое плечо, в которое он уткнется носом, а она ему скажет: «Спи, Мироша, спи! Завтра я квас поставлю, окрошку будем обедать».
Ох, как его тогда завело. Но он взял себя в руки и сказал:
– А если у нее семья, то пусть и семья едет. Для укоренения в земле семья непременно нужна.
В душе, конечно, погорчело, уж очень соблазнительной была мысль о красивой, умной и свободной женщине.
Но Никифор тогда не вернулся. Опять загремел по этапу. Мирон за свою жизнь понял: есть меченные тюрьмой и ссылкой люди, на воле им как бы не можется, и хоть есть в них страх возвращения под конвой, но что-то более важное и сильное толкает их именно туда. И выражение «плачет по тебе тюрьма и ссылка» можно переиначить: это я плачу по вам. Так все и было.