На второй день пасхи мы трудились только до обеда. После обеда нас опять выстроили во дворе. Арно Леман, главный староста и палач лагеря, делал смотр нашим пуговицам: все ли на месте, не запропастилась ли какая-нибудь.
Кто обладал установленным количеством пуговиц, тот считал себя счастливым. Ему ничего не грозило. Но у кого, скажем, одной не хватало, того гнали в умывальню и там торжественно, в честь великого праздника награждали десятью ударами в зад. Иной, потерявший пуговицу, еще пробовал объясниться:
— Я не знаю, где достать пуговицу. Мне такой пиджак дали. Я, пожалуй, украл бы пуговицу, но где прикажете найти иголку и нитки. Как же я эту украденную пуговицу пришью?
Таким за возражения и открытый протест прибавляли по случаю праздника еще пять палок.
Мои пуговицы в тот день были в полном составе. Я собрался было погреться на солнце, как вдруг почувствовал прикосновение чьей-то тяжелой руки.
Тык, тык — кто-то со спины тычет в дыры моего пиджака.
— Это что такое? — скривив челюсть, осведомился Вацек.
— Прорехи — ответил я дрожа. — Что же еще может быть? Такой пиджак я получил в кладовой.
— Ах ты, глист, — процедил Козловский и треснул меня по уху. — Почему, слизняк не залатал?
— У меня нет ни заплат, ни ниток, ни иголки…
— Червяк, — процедил Вацек и любезно удостоил меня еще пары тумаков.
Так и кончилась моя первая лагерная пасха.
После пасхи я с грехом пополам переменил специальность. Удрал из лесной команды и пошел корчевать пни.
Ну и житье там было!
Я выбрал себе пень, торчавший вдали от всевидящего ока начальства, и начал крутиться около него сгребая на всякий случай с корней землю и мох. Крутился день, крутился другой. На третий пожаловал ко мне толстобрюхий эсэсовец с вонючей трубкой во рту, руководивший корчевкой.
— Ах ты паскуда, где твоя благодарность? Даром хлеб казенный жрать захотел? Я покажу тебе, голодранец, собачий выродок, кузькину мать!
И пузатый прогнал меня к другому пню над которым, видно, колдовал до того не один мой предшественник. Земля вокруг пня была выкопана, но он еще крепко сидел в яме.
— Вытащи — приказал мне толстяк с вонючей трубкой. И тут работа была бы не так уж плоха. Влезешь в яму, прислонишься к пню — и не видно издали, что ты там делаешь. Беда в том что в яме стояла илистая, ржаво-коричневая, как нацистская форма, вода. Мои распухшие ноги были покрыты волдырями и ранами. Простоять с такими ногами двенадцать часов в холодной апрельской воде страх как неинтересно! Право же совсем неинтересно. Нет, нет. К тому же с моря дует промозглый ветер, чтобы черт его побрал! Обжигает, как удар кнута, продувает до костей, как будто на них нет ни пиджака, ни мяса, да еще облака гонит и брызжет на тебя спереди, поливает сбоку…
Потопчешься, потопчешься в воде с ярко выраженной нацистской окраской и вылезешь на берег. Но на берегу делать нечего: пень-то весь в воде. Не успеешь как следует ноги почесать, глядишь, рядом брюхатый. Трубкой вонючей попыхивает, палкой размахивает… И тебе не остается ничего другого, как испуганной лягушкой опять бултыхнуться в воду.
Так и проходит рабочий день. Все двенадцать часов. Возился я у злополучного пня, возился но так его и не вырыл. Оставил и другим возможность помокнуть.
Три дня я околачивался у пня. На четвертый подходит ко мне один из надсмотрщиков лесной команды. Маленький плешивый. С зеленым треугольником на груди — профессиональный уголовник. Восьмой год шатался он по лагерям. Плешивый оглядел меня, покачал головой.
— Гм… Что у тебя за профессия? — спрашивает.
— Гм… — отвечаю — Когда-то я был профессором, доктором философии Мюнхенского университета имени Людвига Максимилиана, ходил в поэтах, писал стихи, драмы… Теперь видишь, пни корчую.
— Ишь ты! Ну, подожди… — промычал он и ушел. «Что за чертовщина, думаю, — чего еще этот плешивый от меня хочет?»
Скоро он вернулся и приказал:
— Идем старина со мной.
Ну, теперь я окончательно погиб. Даст он мне прикурить!
Пригнал меня плешивый к забору, где из еловых веток плели замысловатые переносные изгороди, похожие на коврики и служившие, должно быть для защиты садов от снега или от заячьей братии.
— Вот, — говорит он мне — до обеда будешь складывать ветки на ту сторону плетня, а после перекладывать обратно. Завтра — то же самое. Только смотри у меня, шевелись, когда я буду рядом. В особенности если увидишь поблизости эсэсовца.
Доброе сердце было у плешивого вора! Что за удовольствие: сидишь на солнце и изящно укладываешь веточки возле забора. Без пяти минут праздник только пирога недостает.
Жаль только, что самому моему благодетелю в жизни ужасно не везло. Он пробовал повеситься в блоке. Не удалось. Друзья вытащили из петли. Пытался вскрыть вены — тоже безуспешно. Прилетели, отняли нож, руку перевязали, и плешивый волей-неволей должен был выздороветь. Наконец, он пробовал даже сойти с ума. Его усилия в данном направлении были более удачны но должного результата все-таки не дали. Подержали его в больнице, подержали, привели в разум и отправили в лес на должность капо. Хороший был человек, но такой неудачник!
К сожалению я недолго перебирал у забора веточки. Мои ноги отказались мне служить — что хочешь с ними делай, не держат и все. Я не в силах добрести до леса. Меня и палкой подбадривают и бранью поощряют но мои ноги ноль внимания. Им-то что, разве их бьют? Они обвязаны тряпьем и живут совершенно самостоятельно.
Из-за недопустимого поведения собственных ног я был вычеркнут из реестра лесной команды и переведен к доходягам.
Поздравляю. Я — доходяга.
В КОМАНДЕ ДОХОДЯГ
Наша команда доходяг не принадлежала к числу абсолютно безнадежных. В пределах лагеря она еще ходила на работу. Работали мы под крышей. Одни тонкими бритвами, прикрепленными к доске, разрезали разные тряпки на длинные и узкие лоскутки, другие связывали их и склеивали, третьи сматывали склеенные полоски в клубки, четвертые превращали обработанный материал в ремни. И предприятие называлось — «Gurtweberei» — ременная мастерская.
Работа в мастерской была нетрудной, плевой. Только компания собралась ужасно скучная. Ни один из «мастеровых» не имел даже отдаленного сходства с человеком. Даже капо был ни рыба ни мясо. Мы называли его девицей. На свободе он пел и танцевал в оперетте и по недоразумению считался мужчиной. Ругался он по-мужски но тонюсеньким дамским голоском. В лагерь капо-девица попал за выдающиеся заслуги в области гомосексуализма — расхаживал с розовым треугольником.
В этой мастерской все были как на подбор. У кого руки гниют, у кого ноги, у кого лицо перекошено, у кого грудь дырявая, у кого температура высокая… А лохмотья, лохмотья!
Ужасный зловонный запах источали гнойники и раны. И неисчислимое множество вшей было у нашей команды — море-океан! Ползали они не только по спинам по штанам, по одежде, но и по скамьям — пестрые и откормленные как тараканы.
Наша команда давала наибольший процент заболеваемости сыпняком. Многие и попадали в нее больными. Сам капо-девица отдал, бедняжка, богу душу, заболев сыпным тифом.
Однако работа в мастерской имела и немало преимуществ. Прежде всего, узники находились под крышей: ни дождь не льет тебе за воротник, ни морской ветер не продувает тебя насквозь. Во-вторых, работаешь сидя. На непокорные, отказывающиеся служить ноги можно не обращать внимания. Они не нужны. Кроме того, можешь с соседом-доходягой поспорить, поговорить — обсудить, например, проблему Вильнюса; можешь под видом поиска спутавшихся лоскутков залезть под стол и затянуться там дымком, пока тебя вице-капо не вышибет ногой обратно.
Большую роль играли и два коротких перерыва, во время которых узникам предоставлялась возможность отправить естественную надобность. Пока, бывало, доберешься до отхожего места, пока, прихрамывая, вернешься — проходит добрые полчаса.
Однажды во время перерыва я нашел во дворе окурок, но какой окурок почти половина сигареты!
Мы тотчас с соседом закурили благословенную находку. Стоим, тянем дым из кулака. По очереди. Тайком чтобы начальство не увидело. В рабочее время курить строго запрещалось. Курение, видите ли, — родная сестра лени. Пришла моя очередь сделать затяжку. Откуда ни возьмись, на меня внезапно набросился второй староста лагеря — пронырливый палач Зеленке.
— Покажи-ка, что у тебя в руке?
Я разжал руку. И что же: окурок почти испепелился.
— Ишь, рвань, что придумал. Курорт тебе здесь, что ли?
От первого удара Зеленке в скулу я пошатнулся, но все-таки устоял на ногах. Но от второго упал навзничь. Ну и левая у Зеленке! Редко кто не падал от ее удара. После встречи с гадюкой Зеленке у меня три месяца гудело в ушах, как в потревоженном осином гнезде.