В обеденный перерыв в мастерской давали коричнево-черный, немецкий, настоящий лагерный кофе. Но он был горячий. От него по всему телу разливалась теплынь. Бур-бур-бур — лилась изнутри сладкая, нежная музыка. А главное — не так страшно хотелось есть.
Однако кофе, к несчастью, оставался привилегией лиц имевших собственную посуду. У кого была посуда — тот пил живительный напиток, облизываясь и поглаживая живот. У кого не было посуды — тот сгорал от зависти.
Был у Вацека Козловского в блоке паренек лет семнадцати-восемнадцати от роду. Он раздавал арестантам к обеду мисочки, а потом собирал их. В этом и заключались все его обязанности. Так или иначе он был облечен некоторой властью, а начальству, как исстари водится, всегда легче жить, чем подчиненному. По сравнению со мной этот мальчонка казался кулаком, владельцем сотни моргов земли, хотя и ходил он с завязанной щекой, подбитой, видно, Козловским.
Пришел я как-то к сиятельному пареньку.
— Одолжи, — говорю, — мне мисочку. Очень хочется на старости хлебнуть немножечко кофе…
Я не знал, каким голосом просить, с какими словами обращаться к нему, чтобы, не дай бог, не разозлить его. Раз повторил свою просьбу, другой. Я клялся всеми святыми, что верну посуду в целости и сохранности. Но паренек и слушать не изволит, — восседает за столом и старательно ковыряет пальцем в носу.
— Ваша светлость — умолял я, сняв шапку. — Может, ваше сиятельство соизволит…
Не говоря ни слова, он вытащил из-под стола ржавую помятую кружку и стал вертеть ею у себя под носом. Наконец изрек:
— На, только смотри, скотина, не свистни. Назавтра он мне и ржавой кружки не дал.
— А-а, — заявил он — много таких оборванцев как ты, шляется. На всех посуды не наберешься… Пшел вон! — и замахнулся на меня метлой.
На мое счастье, умер один доходяга, мой коллега по ременной мастерской. У него была банка от консервов, немного ржавая, но с приделанной сверху дужкой. Бедняга иногда одалживал ее мне и я знал, где он ее прячет. Когда он не вернулся на работу, я извлек дорогую банку из тайника, устроенного в тряпье, и она перешла в мое владение. Другого наследника у покойника не было.
Мне теперь было наплевать на всех подручных и наймитов Вацека. Без их милости тешусь горячим кофе и слушаю сладкое, нежное мелодичное бурчание: «Бур-бур-бур…»
Вот что значит иметь свою консервную банку!
Я было уже свыкся с участью доходяги и готовился тем или иным путем отправиться к Аврааму, как вдруг положение литовской интеллигенции в Штутгофе стало меняться неслыханным образом.
Начальство лагеря явно перестаралось; слишком быстрыми темпами оно морило и сживало со света заключенных. За столь ревностное исполнение долга заправилы лагеря, видно, получили хороший нагоняй от вышестоящих властей, которым по каким-то политическим соображениям стало неудобно уничтожать нас так уж быстро.
В один прекрасный вечер всех литовцев-интеллигентов, оставшихся в живых и еще кое-как волочивших ноги, вызвали по фамилиям и выстроили отдельно. К нам подошел целый отряд эсэсовцев, не рядовых, разгуливавших с винтовками, а высокопоставленных чинов вооруженных револьверами, разных чиновников, начальников различных лагерных учреждений. Осведомились у нас, где кто работает, и занятых на изнурительно тяжелых участках отвели в сторону. Начался дележ. Тех из нас, которые пришлись больше по нутру, эсэсовцы забрали с собой. Кто взял по одному, кто по два. Взяли на работу в подведомственные им учреждения. Некоторые эсэсовцы выгнали своих старых служащих и приняли литовцев. Четверо наших попали даже в красное здание комендатуры. Повезло же.
В числе принятых на работу в комендатуру был и я. Нас тотчас отправили в баню под хороший теплый душ. Впервые за время пребывания в лагере мы как следует помылись. Нам выдали свежее новенькое белье — носки, ботинки и даже комплект чистой добротной одежды, только с красными крестами на спине и на штанине. Поселили в отдельном блоке, вместе с так называемыми заключенными-проминентами — парикмахерами, кельнерами, портными и сапожниками, непосредственно обслуживавшими эсэсовских молодчиков. Было здесь и несколько писарей и кладовщиков.
Жизнь в комендатуре, по сравнению с блоком Вацека, казалась настоящим раем. Людей мало, кровати не скучены, у каждого отдельная постель. Тут и чистые подушки, и простыни, и по четыре одеяла — знай себе грейся!
Никто не кричит, не ругается. Никого не избивают. И поесть досыта можно. Узник получает всю положенную ему порцию, а иногда и с добавкой. И самое главное — нет вшей, ни одной даже на развод! Узники-проминенты и содержались в отдельном блоке, чтобы они не занесли, не дай бог, насекомых в помещение комендатуры и в одежду властительных хозяев. Заключенный, попавший сюда, мог считать себя спасенным. Как бы то ни было, я из сословия доходяг выкарабкался.
В этот рай мы попали только вчетвером. Все прочие остались во власти Вацека Козловского во власти его порядков и предоставляемых им радостей жизни. Им и работа досталась более трудная. Некоторых прикрепили к садоводству. Труд садовников официально считался легким, хотя они носили воду носили землю, носили навоз. А ведь здоровье-то у всех было подорвано.
Я попал на работу в самое главное учреждение лагеря «haftlingsschreibstube» — арестантскую канцелярию — т. е. основную часть канцелярии начальника Штутгофа. В ее ведении находились персональные дела заключенных и множество других важных вещей. Я получил доступ к некоторым тайным документам. Из канцелярии, как с высокой горы, я мог обозревать лагерь, следить за всем, завязывать знакомства с самыми влиятельными заключенными. Здесь можно было познакомиться со многими руководящими лицами эсэсовской организации, которые даже кое в чем стали от меня зависеть. Я в частности, назначал им работу, устанавливал дежурства и время отпуска. Правда, назначения утверждал начальник лагеря, но мои предложения он принимал всегда. Куда какого эсэсовца определю — там он и дежурит.
В канцелярию стекались все лагерные новости и слухи, сплетни и секреты. В ней сплетались нити лагерной политики постольку, поскольку это касалось «самоуправления». Канцелярия приобретала особенно важное значение и потому, что помещалась под одной крышей и была связана с рабочим бюро Arbeitseinsatz, — игравшим большую роль в жизни заключенных.
ИЗ ДВЕРИ В ДВЕРЬ
Недолго я наслаждался жизнью в новом блоке, недолго тешился приятным обществом сапожников, брадобреев, портных и прочих лагерных аристократов. Не прошло и месяца, как начальство опять приказало нам, литовским интеллигентам, выстроиться у забора.
Пришел лагерный врач Гейдель, пришел фельдшер пришел санитарный писарь и еще кто-то там. Начался осмотр, началось ощупывание. У одного ноги распухли, у другого сердце дрожит, как овечий хвост, третий поражен флегмоной, четвертый усеян чирьями, у пятого черт знает откуда появились на теле раны, у шестого кишечник оказался не в порядке. У седьмого температура, как в деревенской бане… Инспектора не нашли ни одного здорового. Они записали все данные проверки, покачали головами и ушли. После осмотра нас всех согнали и поселили вместе.
Комната крохотная. Те же деревянные трехэтажные нары, но зато у каждого свое ложе. Есть два одеяла, и ни одной серо-белой твари господней. В комнате живут только литовцы. Не только чужестранцев, но и начальства нет. Начальник блока, заслуженный палач-профессионал Циммерман, и тот живет в другой комнате, вместе с другими арестантами, и в наши дела почти не вмешивается.
Этот Циммерман был выдающейся персоной. Высокий. Широкоплечий. Огромной физической силы. За воровство и убийства долгие годы слонялся по лагерям. В Штутгофе он пользовался большим влиянием и считался одним из лучших, культурнейших начальников блока. Может, и был он неплохим начальником, дьявол его знает, но бандит он был безусловно первоклассный.
У Циммермана была одна не очень похвальная привычка. На утренних и вечерних проверках все заключенный выстраивались в ряды. Одни бывало стоят прямо, другие криво, еле держатся на ногах. Глядишь покачнется какой-нибудь доходяга от слабости и нарушит торжественность минуты. Циммерман и так его поставит, и этак, то с одной стороны подтолкнет, то с другой — а доходяга все валится, словно он из теста сделан. Циммерман схватит, бывало, такого несчастного за грудки, подтащит к забору и — бац головой об стенку. После такого внушения доходяга обычно спокойно укладывался у забора. И уже ни за что на свете его не поднимешь — готов.
Упражнение «головой об стенку» Циммерман выполнял с великолепным блеском и слыл несравненным, патентованным специалистом. Оно применялось только к доходягам. Не все ли равно, от чего и когда они помрут? Убить здорового или полуздорового арестанта Циммерману редко удавалось. Два-три раза в году. Не чаще. Отменный был головорез! Нашим от него досталось тоже, но не всем… Так, одному, другому и не так уж крепко. Все-таки голову он никому не размозжил.