– Как ты смеешь драться? Ты не смеешь бить женщину. Она больная, а ты ее еще толкаешь! Позови смотрителя! – кричали арестантки.
– Цыц! – крикнул на них солдат.
– Что цыц! Нечего. Всех не перебьешь. Позови смотрителя.
Солдат плюнул и вышел.
– Смотрителя! смотрителя! – кричали женщины. – Смотрителя, а то будем весь день кричать.
Стража знала, что если не удовлетворить требования арестанток, то они исполнят свою угрозу и будут кричать, пока не придет смотритель. Позвали смотрителя.
Чиновник, опытный в обращении с заключенными, пришел в форменном сюртуке и в сопровождении четырех солдат.
– Что за шум? – крикнул он.
– Евстафьев бабу обидел, ваше скородие, – отвечало несколько голосов.
– Чем он ее обидел? Говори одна кто-нибудь!
Вышла маленькая, черноволосая бабочка из бродяг и рассказала всю историю.
– Взять мертвеца, – скомандовал смотритель.
Солдаты взялись за Настю, которая, не поднимаясь с нар, держала под своею грудью мертвого ребенка и целовала его красненькие скорченные ручки.
– Взять! – повторил опять чиновник.
Солдаты подняли Настю, развели ей руки и взяли у нее ребенка.
Она упала в ноги смотрителю и закричала.
– Тсс! – произнес, топнув ногою, смотритель.
– Не могу! не могу, – говорила Настя, ударяя себя одною рукою в грудь, а другою крепко держалась за полу смотрительского пальто. – Только дайте мне показать его отцу. Хоть мертвенького показать, – захлебываясь рыданиями, просила Настя.
Смотритель махнул солдату, державшему под рукою завернутого в тряпку ребенка. Солдат сейчас по этому знаку вышел за дверь с своей ношей. Настя выпустила смотрительскую полу и, как бешеная кошка, бросилась к двери; но ее удержали три оставшиеся солдата и неизвестно для чего завели ей назад руки.
– Злодей! черт! Чтоб тебя гром разбил! Чтоб ты своих детей не взвидел, анафема! – кричала Настя, без слез, дерзко смотря в глаза смотрителю.
– В карцер ее, – скомандовал смотритель.
Солдаты вывели Настю за двери. Но, когда они вышли, чиновник, выйдя вслед за арестанткой, отменил свое приказание и велел ее отвести не в карцер, а в больницу.
Через полчаса смотритель сам зашел в больницу. Настя сидела на полу и рыдала. Койки все были заняты, и несколько больных помещались на соломенных тюфяках на полу.
Увидев смотрителя, она стала на колени, сложила руки и, горько плача, сказала:
– Голубчик вы мой! Не сердитесь на меня. Я не помню, что я говорила. Дайте мне… Пустите меня к моему деточке! Дайте мне хоть посмотреть на него, на крошечного!
Настя опять зарыдала, и нельзя было разобрать за рыданиями, что она еще говорила.
– Слушай! – произнес смотритель.
Настя рыдала.
– Слушай! – повторил он. – Слушай! тебе говорю, а то уйду, если будешь реветь.
– Нет, нет, я… перестану… не буду… Только пус… пус… пустите меня к ребенку! – говорила шепотом Настя, сдерживая душившие ее рыдания.
– Не реви, будь смирная, я тогда велю тебя пустить.
Настя махнула рукою, сжала свою грудь и тем же тихим, прерывающимся голосом отвечала:
– Да… я… бу…ду смир…смир…смир…ная. Вели…те меня пустить к моему ре…бенку.
Она сидела смирно и плакала, всхлипывая, как наказанное дитя. Даже глаза ее глядели как-то детски.
Смотритель посмотрел на Настю и вышел.
Как только ушел смотритель, Настя бросилась к окну, потом к двери, потом опять к окну. Она хотела что-то увидеть из окна, но из него ничего не было видно, кроме острожной стены, расстилающегося за нею белого снежного поля и ракиток большой дороги, по которой они недавно шли с Степаном, спеша в обетованное место, где, по слухам, люди живут без паспортов. С каждым шумом у двери Настя вскакивала и встречала входившего словами: «Вот я, вот! Это за мною? Это мое дитя там?» Но это все было не за нею.
Наконец часа через полтора пришел солдат и крикнул: «Бродяга Настасья!»
Настя вскочила с окна и бросилась к нему, говоря:
– Это я, я. Скорее, скорей, миленький.
– Погоди. Поспеешь с козами на торг! – отвечал солдат и не спеша повел Настю в часовню.
Часовенка, где ставили мертвых, была маленькая, деревянная. Выстроена она была на черном дворе и окрашена серою краской. Со двора острожного ее было совсем не видно. Убранство часовни состояло из довольно большого образа Знамения божией матери, голубого деревянного креста, покрытого белым ручником, да двух длинных скамеек, на которых ставили гробы. Теперь одна из этих скамеек была пуста, а на другой лежал Настин ребенок.
Настя, вскочив в часовню, бросилась к своему сокровищу, обняла дитя и впилась в него губами.
А ребенок был такой маленький и худенький. Еще в материной утробе он заморился, и там ему было плохо; там он делил с матерью ее горе и муки. Теперь он лежал твердый, замерзший. На нем уже была надета рубашечка, которую ему сшили и прислали Настины подруги, арестантки бродяжного отделения. А личико у него было синее, сдвинутое в горькую гримасу, с каким-то старческим выражением невыносимой муки. Точно он, взглянув на что-то ужасное, почувствовал ужасную боль, сморщился от этой боли и умер, унося с собою в могилу знак оттиснутой на нем земной муки.
VIII
Настя лежала в больнице. С тех пор как она тигрицею бросилась на железные ворота тюрьмы за уносимым гробиком ее ребенка, прошло шесть недель. У нее была жестокая нервная горячка. Доктор полагал, что к этому присоединится разлитие оставшегося в грудях молока и что Настя непременно умрет. Но она не умерла и поправлялась. Состояние ее духа было совершенно удовлетворительное для тюремного начальства: она была в глубочайшей апатии, из которой ее никому ничем не удавалось вывести ни на минуту.
Степана она видела только один раз, когда он с другим арестантом, под надзором двух солдат, приходил в больницу с шестом, на котором выносили зловонную больничную лохань. Настя взглянула на его перебритую голову, ахнула и отвернулась к стене.
Благодаря сенатору, который в этот год ревизовал присутственные места О-ой губернии, к—ой земский суд не замедлил доставить н-ской городской полиции справки, затребованные о Степане и Насте. Дело о них перешло в уездный суд, и месяца через три вышло решение: «Задержанных в г. Н-не крестьян Степана Лябихова и Настасью Прокудину наказать при н-ской городской полиции, Степана шестьюдесятью, а Настасью сорока ударами розог через нижних полицейских служителей и затем отправить по этапу в к-сий земский суд для водворения в жительстве».
Решение это надлежащим порядком было приведено в исполнение: Степана и Настю высекли розгами и повели домой тою же дорогою, которою они оттуда бежали.
Нечего рассказывать ни о Степане, ни о Насте, как они шли и что они думали? Кажется, ни о чем. Аппарат мыслительный в них испортился. Истрепались эти люди.
Жила ли в них еще любовь? Надо полагать, что жила. Степан на каждой остановке все, бывало, взглянет на Настю и вздохнет. Говорить им между собою было невозможно, но два раза Настя улучила случай и сказала: «Не грусти, Степа; я все рада за тебя принять». А Степан раз сказал ей: «Вот теперь было бы идти-то нам, Настя! Тепло, везде ночлег, – нигде бы не попались».
Под Королевцем Степан стал жаловаться на голову. Все его сон одолевал. Несколько этапов его везли на подводе, и он все спал крепким, тяжелым сном. Настя все порывалась к нему подойти, да ее не пускали. «Не расходиться! не расходиться!» – кричал ундер и толкал ее в пару с другой бродяжной.
В Дмитровке вывели утром этап и стали поверять у ворот.
– Степан Лябихов! – крикнул делавший перекличку ундер.
– Болен, – отвечал за Степана этапный.
– Остается, стало? – спросил перекликавший.
– Оставлен, – отвечал этапный.
Этого удара Настя уж никак не ожидала. Она все-таки видела Степана, и хоть не могла с ним говорить, не могла, даже и не рассчитывала ни на какое счастье, но видеть, видеть его было для нее потребностью. А теперь нет Степана; он один, больной, без призора. Настя просила оставить ее; она доказывала, что они с Степаном по одному делу, что их по закону нельзя разлучать. Над ней посмеялись и повели ее.
Рассыльный станового привел Настю к Прокудиным сумасшедшею. Она никого не узнавала. То она сидела спустя голову, молчала и, как глухонемая, не отвечала ни на один вопрос, то вдруг пропадала, бегала в одной рубашке по полям, звала Степана и принимала за него первого встречного мужчину. Целовала, плакала над ним и звала к себе, с собою, шла куда попало и с кем попало. Были добрые люди, которые этим пользовались и даже хвалились. Жалости достойна была бедная Настя, и Степан, умерший от тифа в дмитровском остроге, был гораздо ее счастливей.
Перестали сумасшедшую Настю считать человеком и стали называть ее не по-прежнему Настькой-прокудинской, а Настей-бесноватой.
Крылушкин узнал о Настином несчастии от Костиковой жены, которая ездила к нему советоваться о своей болезни, и велел, чтоб ее непременно к нему привезли: что он за нее никакой платы не положит. Убравшись с поля, взяли Настю и отправили в О. к Крылушкину.