Для особы, к которой относились эти вопросы, миссис Стрингем подобрала подходящее обозначение – она думала о ней исключительно как о девушке с прошлым. Многозначащая реальность заключалась в том факте, что очень скоро, после всего лишь двух или трех встреч, эта девушка с прошлым, девушка, увенчанная короной волос цвета старого золота, и в трауре, непохожем на бостонский траур – одновременно и более мятежном из-за особой мрачности, и более легкомысленном из-за ненужных оборок, сказала ей, что она – Милли – никогда раньше не встречала никого подобного. Так что они встретились как две любопытные противоположности, и это простое замечание Милли – если его можно назвать простым – стало самым важным из всего, что когда-либо случалось с миссис Стрингем: оно на какое-то время лишило «любовный интерес» актуальности и даже уместности; оно, коротко говоря, сначала подвигло ее в очень большой степени – на благодарность, а затем – на немалое сочувствие. Тем не менее, если говорить о таком ее отношении к Милли, оно действительно могло служить доказательством, что Сюзан владеет ключом к Знанию: именно оно, как ничто другое, высветило для нее историю юной девушки. То, что потенциальная наследница всех веков никогда не видела никого, подобного простому, типичному подписчику, скажем, хотя бы «Транскрипта», было истиной – тем более выраженной со скромностью, со смирением, с сожалением, – которая характеризовала некую ситуацию. Эта ситуация накладывала на старшую из двух женщин, как бы для заполнения вакуума, бремя ответственности и, в частности, привела к тому, что миссис Стрингем спросила, кого бедняжка Милдред успела повидать и какой круг контактов потребовался, чтобы устроить ей столь странные сюрпризы. Такой опрос и правда в конце концов очистил атмосферу: ключ к Знанию щелкнул в замке, как только миссис Стрингем озарила догадка, что ее юная подруга изголодалась по культуре. А культура была как раз тем, что представляла собою для нее миссис Стрингем, и оправдать ожидания Милдред, соответственно этому принципу, должно было стать величайшим из предприятий нашей предприимчивой дамы. Она понимала, наша умнейшая дама, что, в свою очередь, представляет собой этот принцип, сознавала ограниченность собственных запасов, и некоторая тревога стала бы нарастать в ней, если бы еще быстрее не нарастало кое-что другое. А другое было – мы приводим здесь ее собственные слова – страстное воодушевление и мучительное сострадание. Вот что привлекло ее прежде всего, вот что, как ей казалось, открывало для нее двери в новое романтическое пространство, гораздо более широкое, чем все известное ей до сих пор, даже чем еще более опрометчивая связь с газетами, публикующими рассказы в картинках. Ибо, по сути, смысл заключался вот в чем: тема была великолепна, романтична, бездонна – иметь тысячи и тысячи (что вполне очевидно) в год, быть юной и интеллектуальной, и если не такой уж красивой, то, во всяком случае, в равной мере привлекать сильной, сумрачной и непонятной, но очаровательной странностью, что было даже лучше красоты, и, сверх всего этого, наслаждаться безграничной свободой – свободой ветра в пустыне… – это же невыразимо трогательно: быть так прекрасно экипированной и тем не менее оказаться обреченной судьбой на мелкие ошибки робкого ума.
Все это снова обратило воображение нашей подруги к Нью-Йорку, где заблуждения в интеллектуальной сфере так возможны, в результате чего ее визит туда, предпринятый в скором времени, оказался до краев переполнен интересными вещами. Поскольку Милли пригласила ее очень красиво, Сюзан нужно было выдержать, если хватит сил, нервное напряжение от столь глубокого доверия ее уму, и самое замечательное, что к концу ее трехнедельного визита она его выдержала. Надо, однако, сказать, что под конец этого срока ее ум приобрел сравнительную смелость и свободу: он имел дело с новыми для него величинами, с совершенно иными пропорциями, и это его освежило, так что миссис Стрингем отправилась домой, уже прилично владея своим сюжетом. Нью-Йорк был беспределен, Нью-Йорк был поразителен, полон странных историй, с целыми поколениями нецивилизованных, космополитических праотцев, что очень многое объясняло; возможность приблизиться к блестящему племени, последним цветком на стебле которого оказалось столь редкостное создание, разглядывать великолепную группу расточительных, неуправляемых, евших и пивших вволю и наслаждавшихся свободой и роскошью предков, прекрасных, давно почивших кузенов, пылких дядюшек, прелестных исчезнувших тетушек – созданий из бюстов и локонов, запечатленных в мраморе, хотя бы и в таком виде, знаменитыми французскими ваятелями; все это, не говоря уже об эффекте, произведенном на миссис Стрингем более близким к ней отростком упомянутого стебля, не могло не расширить ее узенькое мировое пространство, одновременно до краев переполнив его людьми. Во всяком случае, наша парочка осуществила эффективный обмен: старшая подруга совершенно сознательно старалась быть поинтеллектуальнее, насколько могла, а младшая наслаждалась изобилием личных открытий, оставаясь – совершенно несознательно – изысканно необычной. В этом была поэзия… в этом крылась еще и история, думала миссис Стрингем, причем и то и другое по настрою гораздо тоньше, чем у Метерлинка и Патера, чем у Марбо и Грегоровиуса. Она договаривалась со своей хозяйкой о времени, уделяемом чтению этих авторов, вряд ли при этом охватывая большую его протяженность, но то, что им удавалось воспринять, и то, что они пропускали, быстро погружалось для Сюзан в область относительного, так поспешно, так крепко – словно в тиски – успела она зажать свой главный ключ. Теперь все ее принципы и колебания, весь ее беспокойный энтузиазм слились в одну всепоглощающую тревогу – страх, что она может воздействовать на свою юную приятельницу неловко и грубо. Сюзан по-настоящему опасалась того, что она может сделать с Милли, и, чтобы избежать этого, избежать из уважения и энтузиазма, лучше вообще ничего не делать, оставив это юное существо в неприкосновенности, ибо ничье прикосновение, каким бы легким оно ни было, каким бы ни было оправданным, бережным или волнующим, не оказалось бы добрым и вполовину, оставив уродливый мазок на совершенстве, – это соображение отныне постоянно жило в ней как неотступная вдохновляющая идея.
Не прошло и месяца после события, определившего такое отношение миссис Стрингем, то есть буквально по не остывшим еще следам ее возвращения из Нью-Йорка она получила предложение, поставившее перед нею такой вопрос, с которым ее деликатность вполне могла бы сразиться. Не сможет ли миссис Стрингем отправиться в Европу вместе со своей юной подругой, по возможности в ближайшее время, и захочет ли она согласиться на это, не ставя никаких условий? Вопрос был отправлен по телеграфу, объяснения – в достаточном количестве – обещаны; предполагалась крайняя срочность; безоговорочная полная сдача поощрялась. Отдадим должное искренности Сюзан: она сдалась сразу же, не задумываясь, хотя это вовсе не делало чести ее логике. С самого начала она испытывала вполне осознанное желание пожертвовать чем-то ради своей новой знакомой, но сейчас она практически не сомневалась, что жертвует всем. Решению ее способствовала полнота особого впечатления – впечатления, в это время все более и более поддерживавшего ее, которое она выразила бы, если бы могла, сказав, что очарование юного создания, о котором идет речь, – в безусловном величии духа. Она даже согласилась бы покинуть это создание, если бы, как она сама говорила, уже более бесцеремонно, Милдред не была самым большим впечатлением в ее жизни. Во всяком случае, это был самый большой банковский счет в ее жизни: ясно, что ее не мог бы устроить никакой иной. Ее «место» – как тогда такие вещи назывались – оплачивалось «на широкую ногу», и все-таки дело было не в этом. Дело было – раз и навсегда – в ее натуре, это натура миссис Стрингем напоминала ей о термине, постоянно употребляемом в газетах об огромных новых пароходах, о неимоверном количестве «футов воды», которые они увлекают за собой; так что, если вы в своей маленькой лодке захотите покружить рядом, да еще подойти поближе, вам останется благодарить лишь себя самих, раз движение началось, за то, как потащит вас попутный поток. Милли увлекала за собой футы и футы воды, и сама мысль об этом могла бы показаться странной: одинокая девушка, не блиставшая здоровьем, не терпевшая грохота и представлений, порождала попутное течение, словно какой-нибудь левиафан, ее компаньонка плыла бок о бок с нею с таким чувством, будто испытывает яростную качку. Более чем подготовленная к такому эмоциональному возбуждению, миссис Стрингем тем не менее оказалась не способна легко относиться к собственной последовательности. Связать себя вот так, на неопределенное время, казалось ей кружным путем к принципу «руки прочь» от совершенства. Если она и вправду желала быть уверенной, что не коснется его и не посадит пятна, то более прямым планом, несомненно, было бы вообще не находиться вблизи ее юной подруги. На самом деле Сюзан вполне это сознавала, а вместе с тем и степень, до которой ей самой хотелось, чтобы Милли жила своей собственной жизнью – жизнью более прекрасной, чем жизнь кого-либо другого. Однако эта трудность, по счастью, быстро рассеялась, как только она далее осознала – она обычно делала это очень быстро, – что она, Сюзан Шеперд (это прозвище бо́льшую часть времени очень забавляло Милли), вовсе не кто-либо другой. Она отреклась от собственного характера, у нее теперь не было своей собственной жизни, и она всерьез верила, что таким образом она в наивысшей степени снаряжена вести жизнь Милли. Ни один человек на свете – в этом она была совершенно убеждена – не мог в равной мере обладать необходимыми данными, равной с нею квалификацией, и именно ради того, чтобы доказать это, она с такой готовностью взошла на борт корабля.